Чрез три дня доктор разрешил перенести Григория Николаевича в просторную и чистую комнату, которую снимал Евгений Иванович у муллы, — место в больнице надо было уже другим, — а еще через неделю Григорий Николаевич, слабый и жалкий, уже выходил со своим другом на зады, откуда из-под чуть опушившихся молодой листвой рябинок открывалась дух захватывающая голубая степная даль, солнечная и манящая в себя и обещающая что-то необыкновенное и радостное. И за струящеюся гранью степи — было уже почти жарко — вставали нежно-голубые контуры предгорий Урала, и звенели в небе крестики жаворонков, и так упоительно грело солнце, что в душе звучали благодарственные прекрасные гимны. И говорил в душу кто-то ласковый: мир так прекрасен, а ты, безумец, хотел отказаться от него! И постигала взволнованная душа как будто новую, высшую правду: не отказываться от божественной красоты этой надо, но осветить и освятить ее тою религиозною правдою, которою он до сего времени жил, и отказываться от которой не следует — истина не в антитезе вечного духа и мира матери, но в величественном, радостном и святом синтезе!.. И он умилялся и не стыдился своего умиления…
— А тут во время болезни приезжал из Самары Никита, муку от братьев привез да одежи всякой… — сказал Евгений Иванович. — Очень он сожалел о вас. Удивительно сердечный и хороший человек…
— О да!.. — радостно согласился Григорий Николаевич.
И слабым, шелестящим голосом он рассказывал Евгению Ивановичу с тихим восторгом о своей жизни у сектантов. Евгений Иванович внимательно слушал.
— А знаете, чем удивил и тронул меня Никита больше всего? — спросил он.
— Ну?
— Я думаю, что он этого никогда и ни за что не повторит… — сказал Евгений Иванович. — Но тогда минута вышла уж такая хорошая: в сумерках, в больнице, когда вы бредили все о каких-то больших слонах… Он сознался, что не только у него, но и у многих братьев, которые постарше, иногда поднимается… тоска по обряду, по церкви… по всему, что они оставили… И он говорил: как бы устроить это так, чтобы, не оставляя главного, с ней опять соединиться?
— Ах, как это хорошо! — умилился Григорий Николаевич. — Как это трогательно! Да, да: не все в церкви плохо… И может быть, правда в соединении этих двух враждующих теперь правд, тех и этих…
Они помолчали.
— Ну а что тут, по деревням-то, делается?
— Огорчать мне вас не хочется, но… хорошего мало… — сказал Евгений Иванович. — Зерно, присланное земством на семена, оказалось никуда не годным, а лошади, пригнанные земцами из степей, совершенно дикими. Крестьяне прямо не решаются брать их, а те, которые взяли, жестоко раскаялись: лошади и близко к себе не подпускают, и ногами бьют, и зубами рвут, совершенные дикари. Файзулла, мой хозяин, ухитрился как-то с помощью соседей ввести своего дикаря в оглобли, но как только татары отпустили поводья, тот бросился со двора, одним махом разбил соху о верею и с одними оглоблями унесся в степь…
— А как же пашут мужики?
— Хотите посмотреть? Это совсем близко…
— Пойдемте…
Медленно, то и дело отдыхая, они перешли на другую слободу и вышли на зады, за которыми тотчас же начинались поля. Около разоренного на топливо чьего-то овина они остановились: отсюда было видно все. На ближайшей же полосе целая семья, оборванная и жалкая, заостренными палками раскорчевывала землю и не подымала глаз: было стыдно — еще недавно
— Пойдемте, пойдемте… — говорил Евгений Иванович, уже раскаиваясь, что он привел больного сюда. — Идемте же…
— Но что же правительство думает? — тихо проговорил Григорий Николаевич.
— Из Петербурга едет какой-то большой генерал сюда послом от царицы… — отвечал Евгений Иванович. — Мужики говорят — с
— Может быть, что-нибудь и выйдет… — сказал Григорий Николаевич. — Пусть видят… Не звери же…