— Да ты постой, ваше величество… Мэй ход… — услыхал он чей-то добродушный голос. — Это тебе в нужник не хочется, вот ты и торопишься…
— Ай да Митрев!.. — захохотали солдаты. — Ты, брат, тоже не жуль: мы и за тобой глядим в оба…
И ухо Панкратова, не веря себе, поймало и добродушный тон, и смех, и ласковый ответ кровавого царя, и сквозь толстые очки он, все не веря себе, растерянно смотрел на эти добродушные фигуры, склонившиеся над шашечной доской…
Государь, заметив его, улыбнулся и добродушным жестом пригласил его присесть поближе. Но страшный революционер, убийца, комиссар революционного правительства так вдруг чего-то смутился, так чего-то во всем этом перепугался, что, пробормотав что-то несвязное, он торопливо скрылся в коридор. Он действительно был перепуган, смятен: почти полвека державшаяся на его глазах повязка вдруг упала, и он, как и его царь, вдруг увидел то, чего он всю жизнь не видел: настоящую жизнь. Вдруг в одну секунду, в одном озарении он понял, что этот простоватый полковник не только не мог его мучить, но и не мог этого даже и хотеть, ни его, ни русский народ, что никакой ненависти ни у него к Панкратову и к солдатам, ни у солдат и у Панкратова к нему нет, совсем нет, что
Это сознание было ужасно, и надо было или немедленно потушить его, или начать жить сызнова, совсем по-другому. И в то время, как Панкратову удалось уговорить, заговорить себя и он, внеся некоторые смягчающие поправки в ту ложь, которою он всю жизнь жил, продолжал неизвестно зачем добровольно комиссарить, царь не только не делал никаких усилий потушить новый, робко в нем зажегшийся свет, но наоборот, бессознательно все шире и шире раскрывал ему свою вымотанную, задавленную, охолощенную душу… Даже тогда, когда эта новая жизнь оборачивалась к нему своей темной, часто безобразной стороной, она не так претила ему, как претила вся старая жизнь: как-то обнаружилось, что, казалось, преданные ему слуги крадут провизию и всякие вещи — да, конечно, безобразие, но все же эти воры были ему как-то ближе и приятнее тех искусственных, залитых золотом кукол, которые, склонившись, смотрели на него хитро-жадно-преданными глазами и вымаливали у него всяких подачек; да, отвратительно, что эти слуги раз перепились и на четвереньках ползали по большому коридору губернаторского дома, но это было не так противно, как доклад какого-нибудь дипломата или министра, весь сотканный из лжи, доклад, непонятный ему, доклад, в котором он смутно чувствовал лишь новую, но столь же, как и все старые, неудачную попытку разрешить неразрешимые загадки жизни стад человеческих… С солдатами, с пьяными лакеями, с индюками, курами, утками ему было проще, легче, приятнее, ибо он сам был простой, несложный, недалекий…
И вдруг там, за сумрачными зимними далями, на западе, в Петрограде раздался новый, страшный раскат революции: пришли большевики. Одним махом слетело Временное правительство, и диктатор Александр Федорович, бросив на произвол судьбы защищавших его с оружием в руках девушек и юнкеров, то есть отдав их на растерзание толпы разъяренных матросов, сняв желтые сапоги со шпорами, с заранее заготовленным паспортом и деньгами скрылся неизвестно куда. Комиссар Временного правительства Панкратов был новою властью сейчас же смещен, и так как пытался он противиться буре, кроваво завывшей над смятенными просторами России, то и был он слепо и яростно растерзан солдатами, зараженными его же собственным ядом непонимания настоящей жизни и бунтарства против призраков…