Над тихим, серым, покорно прижавшимся к земле Окшинском снова в перезвоне нежном жемчужных капелей — люли-люли-лель-лель… — засияла кроткая, бледная, нежная северная весна. На пригреве около старых церковок уже просыхало, и изможденная, оборванная детвора бегала там, радуясь солнцу и еще чему-то, что пело в маленьких сердцах так, как над первыми проталинами пели в полях из синевы неба жаворонки… А в сумерках, когда над черной лесной пустыней ярко горела зеленая Вечерняя Звезда, в темном небе стремительно неслись с шелковым шелестом крыльев на север с далекого юга стаи птицы перелетной, и реял уже в вышине незримый бекас, и журчали по обтаявшим опушкам краснобровые тетерева. И набухали потихоньку почки на старых кленах и липах монастырского кладбища, где лежали покойнички, и на нежных молоденьких березках, веселой толпой сбегавших по крутым откосам к вздувшейся Окше, и, невидимые, день и ночь звенели под последними сугробами веселые ручейки: люли-люли-лель-лель… Если бы не выцветшее кумачовое знамя с какими-то буквами, которое трепалось над загаженным губернаторским домом, да не эта страшная нищета во всем, можно было бы чувствовать себя в шестнадцатом веке…
Отец Феодор, изможденный строгим постом, длинными, волнующими службами Великой Седмицы {234}и сегодняшним длительным торжеством светлой заутрени, бледный, но тихо-радостный, сидел у себя в садике и с наслаждением грелся на солнце. Пахло отходящей землей, навозом и свежим ветром полей. Под старыми развесистыми яблонями хлопотливо возились пестренькие, совершенно изголодавшиеся за зиму куры и, трепеща крылышками у своего скворешника на длинном сером шесте, журчал скворчик, птичка милая… А издали чрез поля от города несся ликующий красный звон…
Стоустая молва уже разнесла по народу весть об отце Феодоре, как о ярком и чистом светильнике перед алтарем Господнем, и у него не было теперь и минуты свободной: то службы в храме, то ответы на бесчисленные письма от людей незнаемых, то посетители отовсюду. Тем более ценил он эти минуты одиночества и покоя. Он знал, что каждую минуту жизнь может постучать в его двери, призывая его снова на подвиг, добровольно на себя приятый, и тяжкий, и благостный в одно и то же время. Взволнованной душой он чуял тайно какую-то весну в душах людских. Никогда не жался так народ к церкви, никогда не слышал он раньше столько потрясающих исповедей этих мятущихся, измученных душ и никогда так не служил он сам перед Господом, как теперь, точно поднимаемый этим тихим сиянием душ людских.
Отец Феодор умиленно отдыхал. А на длинном сером шесте, трепеща крылышками, журчал радостно скворчик, птичка милая, и бежали в голубом небе белые облака, и хрипели чайки над полыньями Окши… Сзади послышались знакомые шаркающие шаги, и отец Феодор обернулся.
— Ты что, Марфа? — спросил он недавно поступившую к нему новую домоправительницу — дочь Клавдия с какой-то миссией в Италию унеслась, — строгую, исхудавшую Марфу.
— Там Лидия Ивановна с Галочкой пришли, батюшка, похристосываться… — тихо отвечала она. — Да Серафима Васильевна, да Гвоздевы господа… Да еще незнакомый какой-то. Я было не хотела пускать его, говорю, завтра, батюшка устал, а он говорит, дальний, проживать тут не может…
— Ну, ну… — сказал отец Феодор. — Ничего…
И тотчас же встав, он привычным жестом оправил волосы и легким шагом прошел в свой маленький домик, где в крошечном и бедном зальце кротко сияла лампада перед благостным ликом Спасителя, ярко цвела на окнах герань и весело пестрели на столе на большом деревянном блюде крашеные яички: алые, синие, коричневые, выкрашенные по старинному обычаю в луковой шелухе, желтенькие… Там в ожидании любимого пастыря сидели беленькие, точно уменьшившиеся в росте старички Гвоздевы, вся черная и строгая Серафима Васильевна в бедненьком, много раз чиненном платье, исхудавшая и после тогдашнего, в страшные минуты постигшего ее паралича косноязычная Лидия Ивановна, и строгая, худая, точно восковая вся Галочка. Их обеих увезла сюда из Москвы Марфа — уж очень там голодно да страшно было. А тут все же потише и посытее. А у самых дверей скромно сидел тихий, совсем больной Пацагирка, порченый человек. Он ездил говеть к преподобному Савве Нендинскому за Волгу, а на обратном пути заехал и к отцу Феодору, о котором услыхал на пути.
— Христосе воскресе… — с тихой радостью приветствовал своих гостей отец Феодор. — С праздником светлым…
— Воистину воскресе, батюшка… — поднимаясь, отвечали гости.
— Бо-бо-бо-бо… — торопливо залепетала Лидия Ивановна, и тотчас же от жалкого бессилия своего и Бог еще знает от чего налились на глазах ее крупные слезы.
И по старинному обычаю все они дали батюшке по яичку, и он выбрал каждому по яичку со стоявшего на столе деревянного блюда. А в дверях стояла уже Марфа и ласково и грустно смотрела на своих бывших хозяек, которые жили теперь в одной комнатке и не могли содержать ее, ибо средств у них не было никаких.
— Ну, садитесь, гости милые… — ласково сказал отец Феодор. — Садитесь.