Жуковская вспоминала, какое влияние Распутин оказал на открытие заседаний Государственной думы в ноябре 1915 года: «Р. выбежал и, через несколько минут вернувшись, сунул в ящик письменного стола комок сотенных. «Вот, – сказал он, усмехнувшись, – пригодятся. Не люблю я деньги, хмара, зло от них. А на добры дела брать надо. И много же чудаков находится, – продолжал он, усаживаясь опять рядом со мной. – Вот тут недавно один все ходил, старался, дворянство, вишь, хотелось ему доспеть». – «Ну и что же, дали ему?» – спросила я. «Дать-то дали, только не тако како бывает родовито, того, вишь, не дают так, а дали на одну рылу, понимашь?» – «Ах, личное значит, – сказала я и поинтересовалась: – А сколько же с него взяли за это?» – «Денег-то, – отозвался Р., – денег туды он дал тыщ 25–30». – «Кому, вам?» – воскликнула я. Он отмахнулся: «Ну вот чего еще не скажешь! На ихнее благотворение разное, а не мне. Аннушка ему там указала сама, кому давать. И я взял, ну не столько же. Ну а што хотела ты мне про дела-то сказать?» – и он придвинулся поближе. «Расскажите мне, отчего не созывают Думу», – попросила я. Р. внезапно разгорячился: «Да ты почему думашь, дусенька, што я не хочу Думу открыть?! – воскликнул он. – А может, я царю говорю одно, а он ладит другое, знашь его, какой он вредный, всюду умыслу ищет. Редкий день меня не спросит: «Григорий, скажи ты мне, царь я или нет? Скажи Христа ради. Ну а ежели я царь, почему мне волю мою провесть нельзя, почему я должон из ихних рук смотреть?» Вот, слышь, што я тебе про Думу расскажу. Поехал я вчерась в Царско. Темно к царю пришел, он один. Вижу, все он в думке и с Думой не знат, как быть, да и со Ставкой. Я ему и сказал: «Много шуму, много спору, а все суета. Дай им, собакам, кость, враги пусть плачут. Брось праздник, который Егорья, не езди в Ставку, собери Думу, поди к ним да скажи: вот я, мол, вот вы народ, а я царь ваш. Нате вам Горемыкина, сукина сына, ешьте его, коли не угодил. А я вам другого министера доспею». Ты думашь, царь не знат, што все на липочке виснет, как веревочку ни крути, а концу быть – мы давно у кончика. Думашь, он не молится да не плачет? А што делать. И война эта сама, и дворовы ерники вовсе его скрутили. А бесы боле и рады, враги ищут! А он добрый, маленький он, ну и забижают его. Ну сказал я ему про Думу, он ничего, согласился со мною, открыть, сами видим, как смерти не миновать, надо. Помолились мы с ним, поплакали, выпили по малости. Царь и говорит мне: «Григорий, я, слышь, и открыл бы Думу, пес с ними, а только жиджет…» – «Это бюджет, Григ. Еф.?» – переспросила я. «Ну да, ну да, жиджет этот самый, при коем теперь комиссия сидит – так вот, говорит мне царь-то, «жиджет, Григорий, у них не готов. Как только откроем, делать-то им будет нечего, и примутся они на голодни зубы за тебя да за императрицу, попреки там разны пойдут, запросы, а я и так весь больной стал», – и плачет, и плачет. Стал я его утешать, говорю: «А что бесам и надо, все на твоих друзей идут. А ты не строго наступай. Ласкай их боле. Ласка мягчит, не в пример силу». Ну помолились мы с ним, поплакали и решили: откроем, что будет. И на утрие, решили, приеду я, и он приказ подпишет. А сидни приезжаю. А Горемыкин у него, и они приказ подписали, отложил, соберут в декабре. Тут я на царя осерчал и крикнул ему: «Да што же ты это делашь-то». А он мне: «Не могу, – говорит, – помоями поливать станут, время у них больно много слободного будет – не сготовили жиджет. Какое множество злобы». Говорю ему, царю-то: «Ну може еще разок тебе сойдет, а боле им ни и не жди». А он мне: «Гриша, да нешто я не знаю, что скоро уйдет последняя подпорочка», – и плачет, и плачет»…
Палящее дыхание Р. все ближе наклонялось ко мне, и он шептал в каком-то забытьи: «Знашь, где правда та? в мужике она, он только и крепок, а все остальное на липочке. Убить вот меня ищут враги, а подпорочка-то ведь я, высунут, и все покатится, и сами со мной укатятся. Так и знай…» Вдруг резко блеснул свет, и на столе зажглась лампа. От неожиданности я вздрогнула, а Р. прищурился. И сразу стало светло, понятно и обычно. Р. усмехнулся и заговорил своим быстрым говорком: «Ну што же теперь делать, отложить пришлось Думу-то. А Горемыкину не усидеть теперя, мы его сместить думам. Нашли тута немца одного, то ись у него только прозвание немецко Штюмир, так что, думам, приживется. А Родзянке царь хорошо рискрип написал. Пущай лопат, сукин сын, будет ему крест. Я на него зла не держу. Ну идем, попьем чайку».
Разумеется, достоверность того, что рассказывал Распутин об этом и других своих разговорах с царем, проверить невозможно. По всей видимости, «старец» многое присочинял, да еще заставлял в своем рассказе Николая выражаться простонародным языком. Однако эти его рассказы широко распространялись в обществе и дискредитировали императора.