В субботу я вышел из метро в Гринвич-Виллидж и сразу же увидел его у ресторана «Мескерем». Хотя Стоун уже больше двадцати лет жил в Америке, он был как бы не от мира сего: выставленным на улице меню не интересовался, на расфуфыренных студентов Нью-Йоркского университета с обильно изукрашенными металлом ушами внимания не обращал. Завидев меня, он облегченно вздохнул.
«Мескерем» — заведение небольшое, портьеры красные, стены напоминают типичную хижину
Официантка, невысокая ясноглазая амхарка, подала нам меню. Звали ее Анна. Она чуть не выронила карандаш, когда я сказал по-амхарски:
— Я захватил с собой нож и ужасно голоден, покажите мне только, где привязана корова, и я приступлю к делу.
Когда она принесла на круглом подносе наш заказ, лицо у Стоуна сделалось удивленное, будто он забыл, что есть полагается руками и из общей тарелки. А когда Анна (она родилась в Аддис-Абебе, не так далеко от Миссии) принялась из своих рук потчевать меня
— Будь благословен святой Гавриил, — вздохнула Анна, глядя ему вслед. — Я напугала вашего друга нашими обычаями.
— Ему полагалось бы знать. Он семь лет прожил в Аддис-Абебе.
— Да ну! Неужели?
— Прошу вас, не обижайтесь.
— Ничего страшного, — улыбнулась она. — Я знаю этот тип
Я мог бы вступиться за него, сказать, что он мой отец. Но я покраснел, улыбнулся и промолчал.
Вернувшись, Томас Стоун нерешительно взялся за еду. Из динамиков на потолке, конечно же, понеслась «Тицита». Я не отрывал глаз от его лица, стараясь понять, что для него значит эта мелодия. По-моему, ничего.
Пальцы настоящего эфиопа никогда не измазаны соусом, он пользуется
«Тицита» в исполнении Тилахоун, интимная атмосфера и аромат ладана сделали свое дело. Вспомнились утренние часы в Миссии, тяжелый густой туман, заполонивший пространство и постепенно исчезающий по мере того, как встает солнце; вспомнились песни Розины, распевы Гебре и волшебный сосок Алмаз, встали перед глазами молодые Хема и Гхош, отправляющиеся на работу, залитые светом, переливающиеся на солнце дни, сверкающие, будто новая монетка.
— Ты планируешь следующие четыре года провести резидентом в Госпитале Богоматери? — внезапно прервал мои сладкие воспоминания Стоун. — Если желаешь перебраться в Бостон…
Вот такая чуткость. Только я разнежился и не прочь поговорить о прошлом, как он заводит речь о будущем.
— Мне не хочется покидать нашу больницу. Она для меня что-то вроде Миссии. Из Аддис-Абебы я бы тоже никогда не уехал, если бы не обстоятельства.
Любой другой человек сразу бы спросил, что за обстоятельства. Наверное, тут я сам был виноват: ведь он знал — я могу и не ответить на его вопрос.
Когда наши тарелки опустели, Анна спросила Стоуна по-английски:
— Вам понравилась еда?
— Вкусно, — ответил тот, едва удостоив ее взглядом, покраснел и добавил: — Спасибо, — таким тоном, словно пытался поскорее отделаться от официантки.
Анна достала из кармана передника две салфетки в пакетах и положила на стол.
— Все хорошо, но, честно говоря,
— Конечно, мог бы, — сказала Анна по-амхарски, несколько обескураженная критикой. — Но тогда люди вроде него в рот еду не возьмут. К тому же мы используем местное масло, так что вкус все равно был бы не такой, как дома. Только люди вроде вас понимают разницу.
— То есть настоящую
Она покачала головой:
— Здесь — нет. Будете в Бостоне — наведайтесь к «Царице Савской». У нее заведение в Роксбери. Она — знаменитость. Дом размером с наше посольство. Наверху продают продукты, а внизу угощают домашней едой. Готовят на настоящем эфиопском масле, ей самолетом привозят. Все таксисты-эфиопы там столуются. Да и вообще туда ходят одни эфиопы.
Томас Стоун равнодушно наблюдал за нашим разговором. Когда Анна отошла, он полез в карман, как я думал, за бумажником. А он достал закладку, которую я оставил у него в комнате, ту самую, на которой сестра Мэри Джозеф Прейз написала ему записку.