Читаем Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы. полностью

Очевидно, власти опасались доводить дело до суда, не будучи вполне уверенными в надежности улик против маркиза и опасаясь, что на процессе может всплыть антинаполеоновский памфлет. Маркиз де Сад, таким образом, стал одной из первых жертв "карающей психиатрии", столь хорошо известной советским диссидентам, и любопытно, что и сменивший Наполеона Людовик XVIII оставил маркиза де Сада в Шарантоне. Здесь автор "Жюстины" пользовался относительной свободой, имел возможность ставить пьесы собственного сочинения, используя душевнобольных в качестве актеров, а в 1813 г. даже смог издать в Париже вполне благопристойный роман "Маркиза де Ганж".

"Жюльетты", "Жюстины", "Философии в будуаре" и "120 дней Содома" оказалось более чем достаточно для того, чтобы на долгие десятилетия вперед обеспечить их автору ту громкую скандальную славу, которой он и пользовался вплоть до наших дней. И лишь в 60-е годы XX века — полтораста лет спустя после его кончины, случившейся 2 декабря 1814 года в психиатрической лечебнице в Шарантоне, — де Сад и на его родине, во Франции, и на Западе был избавлен, наконец, от малопривлекательного титула порнографического автора, и его окончательно признали. большим писателем, достойным куда более серьезного внимания, чем авторы разного рода литературных непристойностей. В России же, где книги маркиза стали издаваться лишь недавно, в 90-е гг. нашего века, общественное мнение до сих пор воспринимает его романы по преимуществу именно как чисто порнографическое чтиво, в качестве какового они и находят у нас массовый спрос.

Естественно, что эта традиция восприятия произведений маркиза, только сравнительно недавно преодоленная на Западе, была характерна и для русского общества XIX века. Имя де Сада превратилось в России в нарицательное и стало символизировать крайнего развратника, склонного к жестокости. Так, друг Достоевского поэт и журналист Аполлон Григорьев, критикуя французские романы, отмечал, например, что присущее им "лицемерство сентиментальности и нравственности — вещь весьма понятная после чувственных сатурналий, начатых философом Дидро и законченных маркизом де Садом".

А поэт Михаил Кузмин в записи от 15 сентября 1905 года так охарактеризовал свои собственные дневники, отразившие, в частности, его гомосексуальные наклонности и запечатлевшие ряд скандальных подробностей жизни петербургской богемы: "Я спрашивал у К.А (художник Сомов. — Б. С.): неужели наша жизнь не останется для потомства? — Если эти ужасные дневники сохранятся — конечно, останется; в следующую эпоху мы будем рассматриваемы как маркизы де Сады. Сегодня я понял важность нашего искусства и нашей жизни".

Русские модернисты, к которым в самом широком смысле могут быть отнесены и Кузмин, и Сомов, не изменили принципиальной оценки де Сада как апологета зла и творца скандала, просто поменяв в оценке минус если не на плюс, то на некое нейтральное значение. Подобным же образом в свое время воспринимал творчество маркиза и западноевропейский авангард. Еще Гийом Аполлинер называл де Сада "самым свободным из когда-либо существовавших умов", а Поль Элюар — апостолом "самой абсолютной свободы".

Многочисленные упоминания де Сада в текстах Достоевского тоже принадлежат на первый взгляд именно этой и только этой традиции. Достоевский вспоминает де Сада практически всегда в одном и том же оценочном ключе — для обозначения высшей степени сладострастия и разврата, их оправдания и эстетизации.

Так, в "Униженных и оскорбленных" князь Валковский, рассказывая об одной своей знакомой, попутно замечает: "Барыня моя была сладострастна до того, что сам маркиз де Сад мог бы у ней поучиться".

В "Записках из Мертвого дома" Достоевский подробно описывает телесные наказания (существует версия, что там и он сам однажды был сечен розгами) и вспоминает де Сада: "Я не знаю, как теперь, но в недавнюю старину были джентльмены, которым возможность высечь свою жертву доставляла нечто, напоминающее маркиза де Сада и Бренвилье".

В "Бесах" Степан Трофимович Верховенский мучительно боится, что его высекут. Хотя сечь дворян было запрещено, но слухи о том, что это делается тайно, давно ходили в обществе. Об этом и беспокоится Верховенский-старший:

"— Друг мой, друг мой, ну пусть в Сибирь, в Архангельск, лишение прав, — погибать так погибать! Но… я другого боюсь (опять шепот, испуганный вид и таинственность).

— Да чего, чего?

— Высекут, — произнес он и с потерянным видом посмотрел на меня.

— Кто вас высечет? Где? Почему? — вскричал я испугавшись, не сходит ли он с ума.

— Где? Ну, там… где это делается.

— Да где это делается?

— Э, cher, — зашептал он почти на ухо, — под вами вдруг раздвигается пол, вы опускаетесь до половины… Это всем известно.

— Басни! — вскричал я догадавшись, — старые басни, да неужто вы верили до сих пор? — Я расхохотался.

— Басни! С чего-нибудь да взялись же эти басни; сеченый не расскажет. Я десять тысяч раз представлял себе в воображении!

— Да вас-то, вас-то за что? Ведь вы ничего не сделали?

— Тем хуже, увидят, что ничего не сделал, и высекут".

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже