Он замолчал и вдруг совершенно изменился. Мне показалось, что он никого из нас не видел, не слышал перешептывания; он смотрел куда-то вдаль и точно переживал до мелочей все, что перенес в то страшное морозное утро.
— Не верил, не понимал, пока не увидал креста… Священник… Мы отказались исповедоваться, но крест поцеловали… Не могли же они шутить даже с крестом!.. Не могли играть такую трагикомедию… Это я совершенно ясно сознавал… Смерть неминуема. Только бы скорее… И вдруг напало полное равнодушие… Да, да, да!! Именно равнодушие. Не жаль жизни и никого не жаль… Все показалось ничтожным перед последней страшной минутой перехода куда-то… в неизвестное, в темноту… Я простился с Алексеем Николаевичем, еще с кем-то… Сосед указал мне на телегу, прикрытую рогожей. „Гробы!“ — шепнул он мне… Помню, как привязывали к столбам еще двоих… И я, должно быть, уже спокойно смотрел на них… Помню какое-то тупое сознание неизбежности смерти… Именно тупое… И весть о приостановлении казни воспринялась тоже тупо… Не было радости, не было счастья возвращения к жизни… Кругом шумели, кричали… А мне было все равно, — я уже пережил самое страшное. Да, да!! Самое страшное… Несчастный Григорьев сошел с ума… Как остальные уцелели? — Непонятно!.. И даже не простудились… Но…
Достоевский умолк».
Это ожидание казни травмировало психику Достоевского на всю жизнь. После такого любое страдание казалось уже чем-то меньшим, несущественным. И он щедро наделял собственными переживаниями своих героев. Вот, например, что чувствует Раскольников в тот момент, когда идет убивать старуху: «Прежде, когда случалось ему представлять все это в воображении, он иногда думал, что очень будет бояться. Но он не очень теперь боялся, даже не боялся совсем. Занимали его в это мгновение даже какие-то посторонние мысли, только все ненадолго. Проходя мимо Юсупова сада, он даже очень было занялся мыслию об устройстве высоких фонтанов и о том, как бы они хорошо освежали воздух на всех площадях. Мало-помалу он перешел к убеждению, что если бы распространить Летний сад на все Марсово поле и даже соединить с дворцовым Михайловским садом, то была бы прекрасная и полезнейшая для города вещь. Тут заинтересовало его вдруг: почему именно, во всех больших городах, человек не то что по одной необходимости, но как-то особенно наклонен жить и селиться именно в таких частях города, где нет ни садов, ни фонтанов, где грязь и вонь, и всякая гадость. Тут ему вспомнились его собственные прогулки по Сенной, и он на минуту очнулся. „Что за вздор, — подумал он. — Нет, лучше совсем ничего не думать!“
„Так, верно, те, которых ведут на казнь, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге“, — мелькнуло у него в голове, но только мелькнуло как молния; он сам поскорей погасил эту мысль… Но вот уже и близко, вот и дом, вот и ворота. Где-то вдруг часы пробили один удар. „Что это, неужели половина восьмого? Быть не может, верно, бегут!“
Эти чувства, повторю, потрясли в свое время самого Достоевского. „Из окон кареты, когда везли на Семеновский плац, я видел бездну народа…“ — писал он брату Михаилу из Петропавловской крепости 22 декабря 1849 года.
Психология приговоренного к смертной казни глубоко волновала писателя. В 1860 году в журнале „Светоч“ М. М. Достоевским был опубликован перевод рассказа Виктора Пого „Последний день приговоренного к смертной казни“. Федор Михайлович считал это произведение Пого шедевром — самым реальнейшим и самым правдивейшим произведением из всех им написанных. Герой рассказа Пого по дороге на казнь „прилепливается мыслями ко всем предметам“, обращает внимание на вывески и толпу. „Несмотря на туман… ничто из происходящего вокруг меня не ускользнуло из моего внимания… Глазами я машинально читал лавочные вывески“.