«21 октября.
Фр. наст. с 16-го. Сейчас увязли. Ливни. Тылы отст., боепр. и прод. — в обрез. Хлопцы завидуют др. фр.: „А когда у нас война начнется?“ Объясняю: держим немца тут за ж… Не даем уйти в Прус.
В дивиз. газ. — стихи Семена. Рад за него.
От проф. Рукав. — письмо. Ничего утешительного».
В ночь на 16 октября фронт опять перешел в наступление. Готовилось оно очень скрытно. Был приказ о соблюдении маскировки, если кто увидит машину с зажженными фарами, разрешалось разбивать их. Поначалу все шло хорошо. А потом увязли в глубокой обороне немцев. Холодные ветры сменялись ливнями. «Студебеккеры» буксовали, все тащили на горбу. В траншеях жижа стояла по колено, шинели намокали, из каждой ведро воды можно было выжать. Тылы отстали, засели где-то на размытых и раздолбанных дорогах. Зимних шапок и рукавиц еще не было, боеприпасов и продовольствия не хватало, а о пополнении людьми и думать не приходилось.
Тогда я, командир стрелковой роты, мог лишь догадываться, что все главное происходило на других фронтах, куда и шли все материальные и людские ресурсы. Но было от этого не легче: немцы, стоявшие против нас, дрались яростно, отчаянно, за каждую деревеньку, чуяли, что жмем их к Балтике. И разговоры у нас шли на одну тему — завидно, что на других фронтах веселее: кто уже под Белградом, кто под Варшавой, а кто и вовсе вышел на границу Восточной Пруссии. Им и слава, дескать, и почет, и боеприпасов вдоволь, и со жратвой тыловики не жмутся, а мы, мол, тут топчемся, даже шутка пошла: «А когда у нас война начнется?» Приходилось объяснять, что мы тут противника заперли, схватили за лапы и не даем уйти в Пруссию или на помощь другим их фронтам, а немцев тут немало — 300 тысяч…
Тогда же я получил неожиданное письмо из Ленинграда от профессора Рукавишникова. Он сообщал, что встретил какого-то доцента-юриста, вернувшегося из Кара-Кургана. Этот юрист знал Лену и ее мать, был влюблен в Лену, хотел жениться на ней, помогал им паковать вещи и провожал, когда они покидали Кара- Курган. Но с тех пор связь с ними потерял. Пытался разыскать в Ленинграде, но безуспешно. Еще Рукавишников писал, что очень болеет, но уверен, что до Победы доживет, и будет рад, если я приеду после войны к нему…
Николай Петрович Рукавишников умер в 1949 году. Умер у себя в комнате в коммунальной квартире большого ленинградского дома, сидя в стареньком кресле-качалке, ноги были укрыты изъеденным молью пледом, а на коленях лежал томик Блока с заложенным меж страниц остро отточенным тоненьким карандашом. В стихотворении «Жизнь» была отчеркнута последняя строфа:
Тут же лежал листок бумаги, на нем — бисером — торопливая, тем же карандашом, запись: «Вечность — дух. Плоть — пустяк… Прекрасные студенты, добрые юные лица. Напор жизни и великая вера, что они все смогут. Наш дух обрел новую плоть! Значит, ничто не напрасно: ни жертвы, ни страдания. Это и есть точка опоры. Через двадцать лет эти юноши и девушки будут так же смотреть на своих детей…»