—
—
—
—
—
—
«8 мая.
Утром — слух: немцы в Курл. приняли условия капитул. Нам приказано в полосе дороги Скрунда — Пампали прекратить огонь: к 15 часам — наши и немец. парламент.»
8 мая! День, когда почти для всех закончилась война. А на нашем участке она еще агонизировала десять дней.
К 15 часам 8-го наши парламентеры прибыли, а немецкие не явились, но части, стоявшие перед нами, флаги вывесили: вдоль всей передовой болтались на ветру белые тряпки — на кольях, на ветках деревьев, на колючей проволоке, торчавшей над траншеями. Немцы открыто разгуливали по брустверам, махали нам руками.
— Ишь, радуются, гады, — кивнул на них Лосев, — чесануть бы сейчас из пулемета, вот потеха была б!
— Под трибунал захотел? — спросил я.
В ожидании прошло полдня. Немецкие парламентеры не появлялись. Где-то правее и левее нас громыхало — там вовсю еще шла война, а у нас под вечер немцы начали сдаваться сами, не дождавшись своих парламентеров, — организованно, по-деловому.
Это были солдаты и офицеры 329-й пехотной дивизии. Шли строем. Тысячи! Одни в распахнутых кителях, другие заправленные по форме. И странное дело — касок ни на ком: либо пилотки, либо суконные форменные кепи-каскетки. За спинами, мешки, а не те аккуратные прямоугольные ранцы, покрытые коротким рыжим мехом, какие я видел в 1941-м.
Шли они уставшие, понурые и трудно было понять — смиренность это, страх ли, горечь и разочарование или полное понимание, что всему наступил конец; есть внутренняя радость, что уцелели, но и тревога, что придется отвечать за все содеянное им и каждым, идущим рядом. Возглавлял колонну их командир дивизии со штабом. Шли немцы через боевые порядки нашего батальона.
Рядом со мной стояли Виктор и Семен.
Семен оценивающе-пристально всматривался в лица пленных, опустив свое ленивое веко, а Витька — приоткрыв рот, с улыбкой.
Не первый раз видел я пленных, но такое скопище — никогда. Что я испытывал в эти минуты? К ним — ничего. Но в себе ощущал силу, будто я один принудил тысячи обстрелянных, умеющих хорошо воевать немцев сдаться. И вспомнился тот мертвый немец с перерубленной осколком шеей. У меня не было тогда ненависти к нему. Ненавидел я те неразличимые в лицо фигурки, шедшие цепью, по которым я стрелял. Если в 1941-м году, глядя на первых пленных, я как-то даже стыдился за них, наивно спрашивая себя: «Как же они поддались на обман все?», то майским днем 1945-го я не думал, что их обманули или принудили. Всех обмануть нельзя. Была всеобщая цель с заранее высчитанным, спланированным результатом, которую многие из них выбрали, когда им ее предложили. То, что результат оказался иным, — это не плод их осознания, понимал я, а наша заслуга…
Колонна шла долго, втягиваясь в пыльное облако, взбитое тысячами ног.
Витька сказал:
— Смотрел я на их рожи и думал: вот идет зверье, которое вешало и сжигало, пытало, насиловало, издевалось, а морды у всех обыкновенные, человеческие, такие же, как и у нас. Один был похож на нашего Андрюху Гуменюка, будто близнецы… Надо же! И никакой в них лютости, ненависти не видно. Глазели на меня с любопытством, рыжий один даже улыбнулся. Куда же девалась их ненависть? Трусами их не назовешь, мужики здоровые, многие с крестами. Убей, не пойму!..
Сеня чуть поднял левое веко.
— Что, Сеня? — спросил я.
— Их ненависть к нам механическая, что ли. Ну, как указ или декрет, спущенный властью. Ее им вменили в обязанность. Ее могли и отменить.
— Но ее никто не отменил, — возразил Лосев.
— Не то чтобы ее отменили или она исчезла, — сказал я, — она лишена уже смысла, в ней нет необходимости…