— Ты кто? — спросил я.
— Из выздоравливающих. Помогаю вот сестричкам, — улыбнулся щербатым, вроде как беззубым ртом и отошел к другим.
Я не слышал, кто и когда заботливо разложил мои вещи на тумбочке: трофейный складной прибор вилка — ложка — нож, химический тонкий карандашик, общая тетрадь — мой дневник, начатый еще в школе. Опущенный в белую эмалированную кружку, чтоб было громче, щебетал наушник…
В обед Стриженый паренек появился опять: на деревянном подносе разносил пайки хлеба и компот из урюка. Подсел.
— Перевязку сделали? — спросил. — Ну, как?
— Живой.
— Это главное, — расплющил он щербатый рот, зубы у него искрошены, от этого улыбка — детская, жалобная.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Шурка.
— А зубы кто выбил?
— Связист я. В спешке не всегда плоскогубцы или там нож под рукой. А еще если немецкий кабель попадется, — попробуй, сгрызи оплетку — камень! Да еще срастить надо, сжать понадежней. Чем, как не зубами? А сталь пружинистая.
— Дали, значит, тебе фрицы по зубам?
— Однако и у них звон в ушах пошел. Слушал небось, как под Сталинградом, — кивнул он на наушник в кружке. — Ладно, пойду я. Ты, ежели чего надо будет, скажи. Заскучаешь, в домино захочешь или в шашки-поддавки, тоже сгонять можем…
— Ты кто по званию, Шурка?
— Рядовой, кто же еще?!
— Я ведь младший лейтенант, что ж ты меня на «ты» все время? — схитрил я.
— Дак тут мы все голые. А там — другое дело, — серьезно ответил он. — Обиделся, что ли?
— Нет, так просто…
Когда он уходил, я заметил на выбритом затылке — от уха до шеи — широкий багровый шрам…
«2 декабря, среда.
Телефонист Густав Цоллер в углу грызет галеты.
Очень холодно, и постоянно хочется есть. Эти два ощущения заволакивают мозг. Только и что готовимся к прорыву отсюда.
Мы живем в подвале разрушенного дома. За ним — огромный овраг, заметенный снегом. Еще с осени на его краю стоял разбитый штабной „Хорьх“
с эсэсовскими рунами на дверцах. Вчера в нем нашли мертвого унтера Майера. Чего он залез в машину? То ли замерз в ней, то ли застрелился. Труп его не могли разогнуть. Майер служил в Потсдамской дивизии и всегда гордился, что ее тактический знак — старый прусский гренадерский шлем. Что с того? Майера похоронили в давней воронке. Солдаты не очень старались углублять ее, их распухшие пальцы с трудом удерживали лопаты. Была сильная метель. Ветер задрал борт шинели на мертвом, и я увидел в петлице черно- бело-красную ленту Железного креста. Но тут же с солдатской лопаты на этот знак доблести полетел снег, перемешанный с серыми комьями мерзлой земли. И Майера не стало. Исчез…И все-таки надо жить. Надо верить. Нас здесь сотни тысяч. Мы нужны Германии. И есть люди, которые помнят о нас и делают все, чтобы и мы помнили, кто мы и зачем мы здесь. „Можно забыть, недосчитаться одного человека (все-таки война!), но не всех“,
— так говорил покойный Майер. Мне досталось его одеяло. Вечером Альберт принес его мне — темно-серое, с двумя красными полосами по краям; нижняя, где выткана надпись „ноги“, была полуобгорелая, зато на верхней гордо проглядывали слова „немецкий вермахт“.Принес Альберт и бутылку ротшпона.
— Давай кружки,
— сказал он.— Ты же держал ее к рождеству.