Для меня “в эту сторону” означало, наверное, туда, где находится он, — ту нескончаемость, где мгновения доводили меня до такой степени недостоверности и бесплодия, что изглаживалось все бывшее до них, изглаживались и они сами. Бесконечные моменты, с которыми я не мог совладать, и самое ужасное, что, будто под постоянным давлением, я чувствовал себя обязанным сделаться их господином, их направлять, перенести на них это давление, стремившееся заставить их соскользнуть к концу, на который они не могли согласиться. Я не мог полностью воспротивиться этому давлению, этому властному повествованию; оно оставалось во мне как приказ, приказ, который я отдавал самому себе, который меня потрясал, меня подталкивал, обязывал меня блуждать. Не мог я тогда и избавиться от мысли, что этот поиск был не только моим — моим заблуждением, — но что он также присутствовал и вокруг меня, в интимности пространства, в секрете той речи, которая призывала пустоту и ее не находила — или жаждала совладать с собой и не могла этого сделать.
Раз уж я расхаживал туда-сюда — вдали, конечно же, и тем не менее здесь, — я не мог пренебречь тем, что здесь происходило, или же и мне, мне тоже, нужно было жить, следуя истине небрежения, в соответствии с которой, хотя и присоединяясь к прозрачному зрелищу дня, я находил не менее важной пустоту ежеминутно окружавших меня отражений, — и более того: все происходило таким образом, что, даже видя, как оно происходит в бесконечном отрыве, дальше от меня, чем я когда-либо сумел бы дотянуться, я чувствовал себя внутренне за это ответственным. Полагаю, что выражу одну из сторон истины — на выбранном им языке, — сказав, что мы понимали друг друга. Это понимание было мне, возможно, бесконечно чуждым, но даже когда оно от меня ускользало, пока я пребывал еще вне его, я о нем все же не забывал, продолжая чувствовать себя напрямую за него ответственным среди беспокойства, сомнений, а также и предчувствия, пустого, бесконечно скудного счастьем, но цепкого и требовательного предчувствия, ибо, не соприкасаясь с тем моментом, который мне нужно было поддержать и не удерживать, а оставлять, даже направляясь ему навстречу, на свободе, я должен был в неведении всякого пустого предчувствия проявить понимание и вступить в творческий союз — и все же об этом не заботиться из опасения, что время заботы расшатает-таки понимание и плачевно взбаламутит пустоту.
Иначе мне не выразиться. Мне кажется, что в смятении, в котором мне приходилось бороться с нескончаемым и при этом все же выводить его на свет, запрещать себе тревожиться, пребывая в поисках мгновения, не желавшего, чтобы его искали, и однако же того желавшего, в том пространстве, подобие которого мне надлежало поддерживать, я прилагал все силы, чтобы остаться с самим собой связанным. Быть может, это была ошибка, быть может, то, что я называл верностью и серьезностью, воля остаться на ногах, являлось лишь косным чаянием так и пребыть, обращенной к ночи молитвой, чтобы та повременила еще чуть-чуть. Да, это возможно, но нельзя же по доброй воле перестать самого себя сдерживать; можно только бороться, чтобы поддержать строгость формы и соприкосновение с днем. Идти вверх, вниз, но и во тьме и в самой что ни на есть дали бороться за прозрачность — вот, что нужно.
Я не забывал, что мир основан на самом себе и только земля служит опорой богам. Еще и отсюда столь тягостное чувство собственной ответственности, серьезности, с которой я должен был сам к себе приближаться, следовать за собою в этом обязывавшем меня жить, не дотягивая до самого себя, испытании, в интимной близости с заблуждением, во взаимопонимании с тем, чего я не мог вполне понять и что должен был твердо поддерживать, не уклоняясь и, насколько был способен, не заблуждаясь.