Старая мать обладала какой-то странной способностью цепенеть всем телом, могла сидеть часами деревянной бабой, истуканом. Непонятно всегда было: спит или бодрствует она, думает о чем или мозг ее отключен особым каким-то механизмом. Казалось, она и не моргала в эти долгие минуты забытья, жестяно глядя в разверзшуюся перед ней пустоту.
Так и теперь она оцепенела, ушла куда-то, отлетела душой после недавних волнений, оставив иссохшее тело как доказательство земного своего существования, присутствия на земле.
А сын, заметив ее уход, испарение ее души, оставил мать в покое, а сам схватил на кухне пустое белое ведро и помчался к колодцу, подгоняемый нетерпением и жаждой.
Утро было холодное. Трава, цветы и листья черной смородины, кусты которой совсем закрыли тропинку к артезианскому колодцу, — все-все было отягщено росой; белые, розовые и свекольно-красные флоксы, огромной шапкой растущие возле террасы, золотые шары, которые уже вымахали выше забора и набрали цвет, весь узкий, сплошь засаженный полезными и красивыми растениями участок представлял собою в эти минуты какой-то бассейн, наполненный купоросно-зеленой голубизной с желтыми и розовыми островами, с вознесшимися ввысь и уже обагренными солнцем яблонями, в ветвях которых наливались и грудились, матово светились на солнце тугие плоды.
Красков вынырнул из этого льдистого зеленого холода, продравшись сквозь заросли мокрой смородины, а когда поставил ведро на скамейку, увидел, как колышутся на белом эмалированном дне две тяжелые черные ягоды, а сверху тоже колышется шершавый обрывок листа и прозрачнокрылое, бледное насекомое, сбитое с кустов.
В комнате наверху все было тихо. Он прокрался по лестнице и, чуть дыша, уставился на спящую, которая теперь лежала на спине. Смотрел на нее, как на свою жену, и улыбался от удивления и радости. Он не хотел ее будить, потому что боялся встретить испуг и недоумение в ее глазах, боялся ее отрезвления, торопливых сборов, вопросов о ближайшей электричке, брезгливых или слезных упреков. Но и терпеть эту неизвестность он уже не мог.
Он оделся и включил старую, разболтанно-жужжащую электробритву, а зеркальце поставил так, что ему была видна кровать и спящая на ней красавица… Чем дольше он вглядывался в ее лицо, в очертания ее тела, плотно облепленного тонким одеялом, тем яснее понимал, что перед ним именно красавица — обыкновенная, без всяких оговорок красавица, одно из великих чудес природы, таинственным и длительным отбором выращенное в потемках бесконечного множества предков. Природа, как бы отсеивая плевелы в предыдущих поколениях, удаляя все случайное и сорное, укорачивая или удлиняя какие-то части тела, лица, располагая нос, губы, подбородок, глаза в такой единственно возможной гармонии, какая подвластна только кисти великого художника, насыщая вновь созданные эти формы цветом, который один только способен был выразить всю полноту жизни, всю целостность живого существа, теперь уже, казалось, не в силах была прыгнуть выше себя.
Красков наблюдал за спящей в зеркальце и понимал, что приближается миг, когда все это может вдруг исчезнуть или остаться с ним навеки.
Он закончил бритье, подошел к кровати, присел на краешек, приподнял сонную голову, прикоснулся губами к ее губам и тихо шепнул на ухо:
— Эй, привет…
— А-а-а? — спросила она удивленно и, улыбнувшись, сказала: — Я так крепко спала! Это ты?!
— Это я.
— Тебе хорошо?
— Очень. А тебе?
— Хорошо. У тебя есть сигареты?
Он только теперь вспомнил, что она курит… и это, как ни странно, вдруг понравилось ему в ней.
— Есть, — ответил он. — Но я тебе не дам, пока ты не съешь чего-нибудь.
— Дай, пожалуйста, — совсем как девочка, обиженно попросила она.
А когда закурила, ему показалось, что она втягивала в себя дым так же, как жаждущий пьет холодную воду, — жадно и с наслаждением, отрешившись от мира, прищурив в блаженстве затуманившиеся глаза.
В общем, Красков пребывал в эти минуты в восторженном и умиленном состоянии, чувствуя себя не менее пьяным и влюбленным, чем вчера, совсем забыв о своих недавних сомнениях и страхах.