— Ох-хо-хо… — вздыхает Бабаенок, потом чуть слышно начинает рассуждать: — Так… вырежут, ну… подтянут двенадцатиперстную, а как не хватит, тогда что? — Никак не может решить, резаться ему или не резаться. — Сколько сантиметров двенадцатиперстная кишка? — уже громче, вслух, спрашивает Бабаенок, Мотькин, аспирант, знает, что вопрос обращен к нему. Он тут самый здоровый, опасность его миновала, подозрения не подтвердились, резать его не будут. Теперь он повеселел, много говорит, всех утешает, всех успокаивает, напоминает своим соседям, что они мужчины и должны быть достойны мужчин, должны учиться терпеть.
— Сколько? — переспрашивает Мотькин. — Раз двенадцатиперстная — значит, двенадцать перстов.
— Пальцев, что ли?
— А кого же еще? Перстов, пальцев.
— В длину? — опять спрашивает Бабаенок.
— Зачем в длину? В ширину. Двенадцать перстов, значит, примерно, двенадцать сантиметров.
— Ох-хо-хо… — снова вздыхает Бабаенок. — Если в ширину… тогда может не хватить. Ну, подтянут снизу, немного сверху… не, не хватит.
Хлопнул крыльями голубь, по стеклу задел и снялся с карниза, улетел.
— Черт их знает, что это за лампоскопия! — заговорил Саенко, Кирилл Петрович. — От лампы, что ли? Лампоскопия. С лампой, наверно, полезут в живот, сволочи.
— Лапароскопия, — поправил Кирилла Петровича Мотькин. — Я узнавал, операция не сложней аппендицита.
— Они наговорят. Я был абсолютно здоровый, глаза чуть пожелтели, и все, а тут вон кровью мочусь, уже третий день, а они глядят… Безответственность. Не лечут, а теперь вот с лампой полезут. Я бы не допустил этого.
— Вы, Кирилл Петрович, не паникуйте, — успокоил Мотькин. — Я Феликсу скажу, он лично проследит.
— Это другое дело. Скажи Феликсу, а успокаивать меня нечего, потому что я терпеть не могу операций. Никакие операции над собой не терплю.
Саенко лежал на спине и говорил в потолок, не поворачивая головы к Мотькину.
…Маргарита. А потому что парню тому, из-под Русского Брода, душно стало, невмоготу стало жить, слушать, как Александр Иванович и на службе, и дома не то говорит, неправду. Отчего? Из боязни? Никогда этого не знал за собой, да и бояться, собственно, чего? Стал задумываться Александр Иванович. Ну, хорошо, ну, буду говорить в лицо все, что думаю, не буду себе врать, себя не буду обманывать и других тем более, но ведь хорошо же известно, что из этого получается, из этого получается князь Мышкин, идиот. Не хотелось быть князем Мышкиным, и стал Александр Иванович втягиваться в жизнь, себя обманывал, обманывал и других, врал другим и себе, играл в какую-то повальную игру. И парню тому стало душно и невмоготу, и стал он искать для себя спасения и нечаянно нашел. Дождь тогда был. Первый хороший дождь, почти ливень. Когда уезжал из Москвы, после работы, когда садился в электричку, и намека никакого не было, а на остановке, где надо было сходить, уже шумел этот первый хороший дождь, почти ливень, по платформе хлестал, по молодой траве, по жиденькой зелени распускающихся деревьев, по глинистой дорожке. Дождь тогда был. Маргарита. Потом она вспоминала этот день, этот дождь. Когда была особенно счастлива, расположена к тихому счастью. Сидела, прикрыв одеялом ноги, а он, Сергей Сергеевич, то есть Александр Иванович, лежал рядом, на спине, закинув руки за голову. Она любовалась его крупным лицом — господи, чем тут любоваться, — любовалась и гладила одним пальчиком брови — о, эти брови, крашеные, черные, как сажа, неподатливые, жесткие, сильные. Любила она Сергея Сергеевича, то есть Александра Ивановича. Так любила, что Александр Иванович стеснялся смотреть ей в глаза, а возможно, боялся, что вдруг все пропадет, как во сне. И все же взгляды их иногда встречались, задерживались друг на друге, и он почти со страхом узнавал по ее глазам, как она любит его. Дурочка, что ли? Не скажешь. А почему, между прочим, дурочка? Почему его нельзя полюбить? Большой такой мужчина, крупное лицо, значительное, сложное, лоб… прекрасный лоб, и таинственная лысина, и глаза — живые и тоже таинственные, по сравнению, конечно, с этими шаркунами, ее ровесниками, с этими стандартными бачками, стандартными бородками. Там все ясно, неинтересно. А тут лежит этакая тайна, и уйдет опять же неизвестно куда, в свой загадочный мир — о, господи, загадочный! — уйдет, и снова явится оттуда, и снова будет принадлежать ей, Маргарите.
Александр Иванович мягко привлекал ее к себе, она подавалась послушно. И в такие минуты Маргарита вспоминала иногда:
— Помните, Сергей Сергеевич? Дождь, электричка ушла, а вы пиджак сняли и накинули мне на плечи, без разрешения. А я приняла, тоже без слов. Я к себе вас звала, а вы не хотели, стеснялись. И рубашка у вас белая-белая потемнела вся, намокла.
Тихо смеялась Маргарита, тихим счастливым смехом.