Я глядел вдаль до самого рассвета, но никаких огней не видел. Землей и не пахло. Плот несся по спокойному прозрачному морю под звездным небом. Ночь была не холодной. Когда я не двигался, чайка, похоже, засыпала. Я опускал голову на грудь, и птица подолгу сидела не шелохнувшись. Но стоило мне пошевелиться, как она подпрыгивала и начинала клевать мою голову.
На рассвете я переменил положение. Чайка оказалась у меня в ногах. Я почувствовал, как она клюет мои ботинки. Потом она двинулась по борту ко мне. Я не двигался. Чайка застыла как вкопанная, потом подпорхнула к моей макушке и опять замерла. Но едва я повернул голову, она опять принялась поклевывать мои волосы, как бы лаская меня. Это превращалось в игру. Я несколько раз менял положение, и чайка неизменно подскакивала к моей голове. А на рассвете, уже совсем не таясь, я протянул руку и схватил ее за шею.
Я не собирался ее убивать. История с первой чайкой научила меня, что это бессмысленная жестокость. Я хотел есть, но не собирался утолять голод за счет милой птички, которая всю ночь путешествовала вместе со мной, не причиняя мне вреда. Когда я схватил ее, она раскинула крылья, затрепыхалась и попыталась вырваться. Я быстро сложил ей крылья над головой, чтобы сковать ее движения. Тогда она подняла голову, и в первых лучах солнца я увидел ее ясные, испуганные глаза. Даже если бы – не дай Бог – мне взбрело в голову съесть эту чайку, то при виде ее огромных грустных глаз я бы отказался от своего намерения.
Солнце взошло рано и так припекало, что воздух накалился уже с семи часов. Я лежал на плоту, стискивая в руках чайку. Море было по-прежнему густо-зеленым, но никаких признаков земли не наблюдалось. Стояла духота. Я отпустил мою пленницу, она тряхнула головой и пулей взвилась вверх. Через мгновение она уже присоединилась к стае.
В то утро – мое девятое утро в море – солнце палило, как никогда. Хотя я постоянно старался уберечь от него спину, она все равно покрылась волдырями. Мне пришлось убрать весло, к которому я прислонялся, и залезть в воду, поскольку спина терлась о деревяшку и болела невыносимо. Плечи и руки тоже сильно обгорели. Я не мог дотронуться до кожи даже пальцем, он казался мне раскаленным докрасна углем. Глаза воспалились. Я был не в состоянии смотреть в одну точку, потому что перед глазами у меня тут же плыли яркие, ослепительные круги. До сего дня я не подозревал, в каком я плачевном состоянии. Я буквально разваливался на части, из-за морской соли и солнечных ожогов весь покрылся язвами. Стоило мне чуть-чуть потянуться – и кожа слезала длинными хлопьями. Под ними оставались красные голые проплешины. А еще через секунду ободранные места начинали болезненно саднить, и сквозь поры выступала кровь.
Я и не заметил, как у меня выросла борода. Я не брился одиннадцать дней. Борода была густой и окладистой, но потрогать я ее не мог, потому что воспаленная кожа сильно болела. Представив себе свое изможденное лицо и покрытое волдырями тело, я вспомнил, сколько мне пришлось выстрадать в эти дни одиночества и отчаяния. И вновь пал духом. Признаков близкой земли не было. Перевалило за полдень, и я снова потерял надежду оказаться на суше. Раз земли до сих пор не видно, значит, плыви плот – не плыви, а засветло до берега все равно не добраться.
Я хочу умереть
Радость, обуревавшая меня в течение двенадцати часов, бесследно улетучилась в одну минуту. Силы мои иссякли. Мне уже на все было наплевать. Впервые за девять дней я лег на живот, подставив солнцу обожженную спину. Я уже не заботился о своем здоровье, хотя мне было известно, что, пролежав так до заката, я загоню легкие.
Наступает момент, когда ты уже не ощущаешь боли. Чувствительность притупляется, и сознание меркнет настолько, что утрачивается ощущение времени и пространства. Лежа на животе, опершись локтями о борт, а подбородком – о руки, я сначала чувствовал, что солнце яростно впивалось в мою спину. Несколько часов перед глазами у меня плясали бесчисленные сверкающие точки. Наконец, измучившись, я прикрыл веки и перестал реагировать даже на солнце. Не чувствовал ничего, кроме полного безразличия к жизни и смерти. Я решил, что умираю, и эта мысль пробудила во мне странную, смутную надежду.
Открыв глаза, я вновь очутился в Мобиле. Стояла удушливая жара, и мы с ребятами с нашего эсминца и евреем Моисеем Нассером, продавцом из магазина, в котором моряки покупали одежду, собрались в кафе под открытым небом. Именно Моисей Нассер когда-то дал мне те рекламные открытки. Все восемь месяцев, пока корабль стоял на ремонте, Моисей Нассер обслуживал колумбийских моряков, а мы, в знак благодарности, отоваривались только в его магазине. Он хорошо говорил по-испански, хотя уверял, что никогда не был ни в одной испаноязычной стране.