— Представляю, но не понимаю, зачем все это. Ты говорила ему о Долли?
— Ясно, говорила, как-то вечером он пришел ко мне прямо с корабля, а у меня была Маруча, она плакала, ее рвало, и мне пришлось ее силой держать, чтобы она не отправилась к Долли и не порезала ей рожу. Это было как раз, когда она узнала, что Долли переманила у нее старика, который приходил по четвергам, поди знай, что эта сучья дочь наговорила ему про Маручу, может, что волосы у нее выпадают, потому что она больна какой-то заразой. Мы с Вильямом дали ей снотворное и уложили на мою кровать, она тут же и уснула, а мы пошли на танцы. Я ему все и рассказала про Долли, и наверняка он все понял, это точно, он прекрасно все понял, смотрел на меня своими желтыми глазищами, я только иногда кое-что ему повторяла.
— Остановись на минутку, давай еще выпьем виски, сегодня вечером у нас во всем двойная доза, — сказал я, шлепнув ее, и мы засмеялись, потому что и так уже прилично нагрузились. — И что ты сделала?
— Думаешь, я такая простофиля? Ну уж нет, дудки, я порвала салфетку в клочки, чтоб до него дошло. А он все про пузырек, мол, он пришлет его мне для Маручи, чтобы она подлила Долли в рюмку. Он сказал «в питье». На другой салфетке он нарисовал легавого, а потом перечеркнул крест-накрест, хотел сказать, что никто ничего не заподозрит.
— Замечательно, — сказал я, — этот янки, видимо, думает, что здешние судебные врачи — полные придурки. Ты правильно сделала, детка, тем более что пузырек-то пройдет через твои руки.
— Вот и я о том же.
(Не помню, каким образом мне удалось вспомнить этот разговор. Но все было именно так, я записываю, слыша этот диалог, а может, я его выдумываю, а потом копирую или копирую, выдумывая. Надо бы поинтересоваться, может, как раз это и есть литература.)
19 февраля.
Иногда воспоминания не так ясны, а наоборот, все очень зыбко. Оказываешься вдруг в системе каких-то параллелей и симметрии, но, может быть, именно тогда в сознании всплывают фразы и события, которые навсегда отпечатываются в памяти, а она не обязательно отбирает только самое ценное (во всяком случае, моя память), как раз наиболее важное может остаться совершенно забытым.
Нет, это не всегда только выдумывание или копирование. Вчера вечером я подумал, что надо и дальше записывать все, что я помню об Анабел, и это приведет меня в конце концов к рассказу, как к последней истине, и вдруг опять эта комната на улице Реконкисты, февральская или мартовская жара, пластинки с песнями Альберто Кастильо[18]
, которые на другом конце коридора слушал какой-то уроженец степей, этот тип никак не мог расстаться со своей пампой, и Анабел все это начало «доставать», особенно когда голос выводил «проща-а-а-ай, моя-а-а-а па-а-а-ампа», тогда она сидела голая на кровати и вспоминала свою пампу, ту самую, вокруг Тренке-Лаукена. Такую туфту развел со своей пампой, презрительно говорила Анабел про певца, это ж надо так выябываться из-за куска дерьма, битком набитого коровами. Анабел, детка, я считал тебя более патриотичной. Одно сплошное вонючее дерьмо, че, я так думаю, не приедь я в Буэнос-Айрес, я бы там начисто пропала. Дальше следовали воспоминания, подтверждающие вышесказанное, и вдруг, будто ей обязательно надо было мне об этом рассказать, шла история о коммивояжере, и, едва она начала говорить, я почувствовал, что знаю эту историю, что мне ее уже рассказывали. Я не прерывал ее, раз уж ей пришла охота поговорить (то о пузырьке, то о коммивояжере), но я будто был не с ней, все это мне рассказывали другие голоса, и было это не здесь, да простит меня Трумэн Капоте[19], они слышались мне из гостиничной столовой в пыльном Боливаре[20], городишке посреди пампы, где я прожил два года, теперь уже таких далеких, где собиралась компания приятелей и случайных собеседников и где говорили обо всем, особенно о женщинах, которых мы, молодые парни, называли тогда «кадрами» и которых нам так не хватало в нашей холостяцкой жизни в маленьком городке.Как ясно я помню тот летний вечер, когда после ужина, за кофе с грапой, лысый Росатти стал вспоминать ушедшие времена, — мы ценили его за юмор и щедрость, а в тот вечер, после вполне достойной истории, которую рассказал не то Флорес Диес, не то зануда Салас, он пустился в воспоминания об одной метиске, уже немолодой, к которой он приезжал на ранчо в Касбасе, где она разводила кур и жила на вдовью пенсию, воспитывая в большой нужде тринадцатилетнюю дочь.