В нем проклюнулось любопытство.
— Так — с. А стоит она чего, как писатель-то?
Подтянув папку, я вытащил поэму.
— На, суди сам. Последний ее опус.
Приняв листки, он скоренько проглядел и, дойдя до конца, изумленный, испустил легкий насмешливый возглас: «Господи боже!» Поерзал на диване, улыбаясь, примащиваясь поудобнее, и, взявшись за стихи сызнова, вчитался внимательнее,
— Ну и ну! Ничего себе стишата кропают они у тебя на семинаре! — он уже не улыбался — ухмылялся во всю ширь.
— Спешу тебя уверить — не все. У нас есть и скорбящие по империи, и любители размазывать сантименты.
— Но, знаешь, ничего, — обронил Бонни, листая поэму снова, — вовсе даже неплохо.
— Я и сам того же мнения.
— Так какая она — Юнис эта?
— Спроси ты меня раньше, я б ответил — некрасивая, в меру неряшливая девица, у которой воображение через край хлещет. Но сегодня она появилась в шелковых чулках, подкрашенная, вылив на себя не иначе как полфлакона духов. Ножки хороши. Разительная метаморфоза!
— Задела она тебя, малышок. — Бонни опять ухмыльнулся. — Ладно уж, признайся, ноги и стихи — все вместе взвинтило тебя.
— Да ладно. Ведь не все наши чувства поддаются контролю, верно?
— Тебе надо бы за риск приплачивать.
— Допустим. Кстати, ты еще не ложишься?
— Досмотрю фильм. Не против?
— Ради бога. И между прочим, не подумай только чего, ты у нас всегда желанный гость, но просто ради удобства — какие у тебя планы?
— Да никаких. Вот стариков надо бы сходить проведать.
— Завтра пятница. Они почти весь день в магазине.
Когда отцу было пятьдесят пять, его уволили по сокращению с местной фабрики; на пособие по увольнению плюс накопленные деньги он купил захудалую закусочную поблизости от дома. У него раскрылся талант жарить рыбу, и торговля пошла.
— Днем в перерыв застану.
В двух словах обговорили, как ему добираться, стоит ли особо таить его приезд от соседей, и решили вернуться к разговору утром. Попрощавшись, я отправился наверх.
Эйлина лежала, накрывшись пуховым одеялом, спиной к лампе, горевшей с моей стороны постели. Я разделся, забрался как можно осторожнее в кровать, достал книгу, раскрыл ее, но почти тотчас Эйлина круто повернулась ко мне, с совсем непривычной резкостью.
Обычно я поднимаюсь первым, приношу Эйлине чай и мчусь в ванную; она между тем встает и готовит завтрак. Но в это утро, проснувшись от будильника и выключая его, я обнаружил, что я один. Тут же отправился вниз. На кухне Эйлина жарила яичницу.
— Не знаю уж, чего захочется Бонни, — сказала она, — вот и решила состряпать что-нибудь посущественнее всегдашнего.
«Всегдашнее» — это каша с сухофруктами и орехами, тосты да мед или варенье.
— Сейчас отнесу ему чай и спрошу. Захочет поваляться, пусть его. Сварить яйцо или бекон поджарить сумеет и сам.
Но чай наливать я не торопился, а приласкал Эйлину. Помню, когда я впервые увидел ее, мне было хорошо и радостно от ее холодновато — спокойной женственности. Поначалу копошились подозрения — уж не признак ли эмоциональной скудости этот ее холодок? Но вскоре проступила подлинная сущность — ясность и безмятежность натуры. Радость находиться рядом потихоньку перерастала в любовь. Вечер, когда она, стянув джемпер через голову, повернулась ко мне открыто, но без малейшего намека на самопоказ, привнес в наши отношения терпкость страсти. С того вечера я понял, что сидеть рядом с ней, не испытывая желания дотронуться до нее, я не могу. Виделись мы уже больше месяца, и я изо всех сил старался проникнуться чувством, что этот вечер — веха в наших отношениях, однако напрасно. Близость была словно очередным проявлением ее безмятежности. И оттого с этого вечера из боязни потерять ее, приблизить день, когда она выдохнет мягко: «Прости. Было очень приятно, но уж слишком всерьез пошло», — я изводился, и, стараясь не захватывать целиком ее свободное время, следил, как бы не выдать себя каким словцом на ее узком диванчике — кровати. Но раз вечером Эйлина взбунтовалась. Мы зашли после кино к ней. Эйлина сварила кофе, налила бренди. Подсев на диванчик, я взял ее за руку, но она высвободилась и, бросив подушку на пол, пристроилась на ней перед газовым камином. Я сидел, не смея заговорить.
— Гордон…
— Да? — Сердце у меня екнуло и тут же бешено заухало.
— Можно спросить тебя?
— Ну конечно.
— Обещаешь ответить по — честному?
— Если знаю что отвечать.
Ладонь мне жалило грубое итальянское одеяло, ярко, до рези в глазах оранжевели обложки книг на стеллажах, сооруженных ею из планок и кирпичей; литая скульптура женщины с ребенком подле массивной каменной пепельницы на низеньком столике, пестрота разноцветных открыток от приятелей из-за границы на полке дешевенького камина. Все встало перед глазами сызнова: темные завитки ее волос, отливающие бронзой, цепляющие высокий ворот джемпера, легкий изгиб спины — она сидела, опершись на руку, вполоборота ко мне. Подробности отчеканились в памяти, словно смотрел я в последний раз.
— Ты продолжаешь встречаться со мной из чувства долга? Обязан, дескать, проявлять доброту?
— Откуда вдруг такой вопрос?
— Ты же обещал ответить честно.
— Но сначала смысл разъясни.