Читаем Рассказ о непокое полностью

И пошла тогда несусветная бессмыслица! Высокопатриотические, глубокоидейные коммунистические стихотворения Максима Рыльского "Я — сын страны Советов" и "Слово о родной матери" были объявлены националистическими; роман Яновского "Живая вода" (позднее — "Мир"), который раскрывал силу духа советских людей, не лишенный в первой редакции отдельных недостатков, однако по сути своей безусловно патриотический, был заклеймен как националистический; обнаружена национальная ограниченность и в повести Сенченко "Его поколение" — не лучшей вещи этого талантливого прозаика, однако идейно отнюдь не порочной.

Надо напомнить, что элементы национальной ограниченности и идейных извращений найдены были даже в пьесе Корнейчука и Ванды Василевской "Богдан Хмельницкий". А затем объявлено националистическим даже стихотворение Сосюры "Любите Украину".

А тут еще — немного позже — появился и призрак "космополитизма". Ухватившись за партийную критику эстетских и формалистических срывов, те же выслуживающиеся критиканы совсем уже свалили все в одну кучу. Теперь уже одного критиковали за национализм, другого — за космополитизм, а третьего — и за национализм и за космополитизм сразу.

В этих моих воспоминаниях нет ни возможности, ни смысла подробно останавливаться на этих трудных процессах — пытливый читатель найдет их анализ и оценку в современных литературоведческих изданиях и в истории литературы, здесь речь — о Рыльском, и я возвращаюсь к нему, тем паче что случай с Рыльским, думается мне, дает справедливую оценку этим явлениям.

Вспоминаю одно из собраний.

Приглашен был весь писательский и вообще творческий актив — несколько сот человек, речь — о Рыльском, Яновском, Сенченко.

Мы с Рыльским вошли в зал вместе — чуть-чуть, на одну-две минуты припозднившись, так как докуривали папиросы в коридоре. Все уже заняли свои места ближе к президиуму, в первых рядах, и мы сели несколько позади — рядом. Яновский сидел ряда за два впереди — немного левее. Речь свою оратор адресовал в основном прямо Рыльскому или Яновскому.

Страшная то была речь. Относительно величаво-поэтического, гордо-патриотического слова "Я — син країни Рад" [25] ставился вопрос: каких рад? Ведь была и Центральная рада!.. Точно такие же… — не подберу слова для характеристики — заушательские, что ли, комментарии давались и по поводу прозы Яновского. И, наконец, прямо в лицо Рыльскому было брошено: петлюровец!

Надо ли говорить, как чувствовали себя Рыльский, Яновский, Сенченко! Как воспринимали это все остальные писатели в зале?

Мы раздумывали, да и говорили тогда между собой: как могло это произойти, как можно было допустить такую несправедливость, как — в конце концов — можно было дойти до такой нелепости?

Ясно было одно: оратор, кидавшийся такими фразами, в своих представлениях об Украине и совершающихся там общественно-политических процессах застрял на том периоде (вторая половина двадцатых годов), когда шла еще борьба с вооруженным контрреволюционным врагом — петлюровщиной, когда и на идейном фронте происходили сложные процессы преодоления влияний разгромленной националистической идеологии. По-видимому, осведомленность его в области украинской литературы ограничивалась тем же периодом, застыв на уровне "рапповщины". Он не знал и не видел тех процессов, которые произошли в литературе за минувшие после того четверть века. И из этих своих "представлений", из этих "сведений" и делал теперь свои выводы.

Словом, товарищи, и среди них первый — Рыльский, были изничтожены. Поставлен крест на их творческой жизни.

Мы сидели с Максимом Фаддеевичем рядом — он молчал и смотрел себе под ноги. Только вынимал из кармана папиросу, разминал табак и снова прятал в карман: курить в зале было нельзя. Я смотрел на него сбоку — он был смертельно бледен.

Что делать дальше? Что будет завтра?

Рыльский вдруг встал и громко — перед всеми — заявил, что никогда ни в какой форме не имел ничего общего с какой бы то ни было формацией национализма.

Мы вышли вместе и грустно распрощались.

Но на следующее утро Максим Фаддеевич пришел ко мне. Он попросил рюмку водки и долго молча курил. Потом сел к моему столу и стал писать.

Сознаться? Без сантиментов? У меня мелькнула тогда страшная мысль: Максим Фаддеевич пишет прощальное письмо…

Он писал недолго и встал, чтобы пожать руку, попрощаться. Записанное осталось на столе.

То было стихотворение. Не знаю, только ли сейчас сложились строки этого стихотворения или, может быть, еще вчера, ночью, в минуты публичного, несправедливого грубого бичевания. Неважно. Вот это стихотворение — сделанная тогда рукой Максима запись сохранилась у меня и доныне:

Коли тривоги життьовоїТебе охопить вітер злий,—По вінця сили трудовоїУ серце стомлене налий.Нехай не виє самотина,Як лютий пес за ворітьми:Скажи крізь муку — я людина!Скажи крізь горе — я з людьми!
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже