Наша встреча была тогда недолгой — Курбас спешил на спектакль, не припомню и содержания всей той последней беседы, сохранились лишь отдельные из нее обрывки.
На мой вопрос о том, доволен ли он работой, Курбас, помню, ответил:
— Довольным я быть не могу: я потерял свой театр; с родины меня изгнали, перечеркнуто, предано позору и проклято все, что я сделал, а я трудился с единственной целью: быть полезным своему пароду, послужить по мере сил мировой революции — пускай лишь средствами искусства.
Это сказано было совсем не высокопарно: "мировая революция" тогда была у всех на устах. А Курбасу к тому же был свойствен приподнятый тон, может быть, даже — несколько экзальтированный. Такова была его манера говорить, такова была его натура. Но никакой напыщенности в этом не было.
И закончил ту памятную мне тираду Лесь Степанович примерно так:
— Но, представьте себе, радость не чурается меня. Поверьте, это большое счастье работать в таком театре, как Госет, Михоэлс, Зускин — это таланты мирового порядка. А весь коллектив живет их прекрасными традициями! Чудесный, чуткий, творческий ансамбль!..
Он говорил об этом еще, расхваливая актеров еврейского театра, их одаренность, их отношение к творческой работе, любовь к родному искусству и т. п. Я не буду пытаться передавать все это подробно, чтобы не допустить домыслов, которых, в таких случаях, насилуя свою память, трудно избежать.
Помню только, я спросил его: не трудно ли ему без знания еврейского языка? Курбас ответил, что, во-первых, он хорошо знает немецкий, а во-вторых, немного разбирается и в жаргоне "идиш", познакомившись с ним еще в Галиции во время гастролей по галицийским местечкам театрального кружка общества "Руська бесіда"[24]
и тернопольской труппы, в которой начинал свой актерский путь.Тут наш разговор, очевидно, перекинулся вообще на пьесы из еврейского быта, потому что, припоминаю, я стал перечислять роли, которые, будучи актером в русском театре, играл в еврейских пьесах. За время гражданской войны я сыграл их добрый десяток в таких пьесах из еврейской жизни, как "Гонимые", "Вечный странник", "Миреле Эфрос", "За океаном", "Мессия" ("Сабатай Цви") — Жулавского, Осипа Дымова, Семена Юшкевича, даже Софии Белой и других драматургов того времени. Мне запомнилась эта часть нашего разговора, потому что Курбас был поражен, что за каких-нибудь пять-шесть лет актерства я успел переиграть столько ролей (всего — больше сотни!). И по этому поводу произошел короткий диалог о старом, дореволюционном провинциальном театре — его плюсах и минусах. Рутиной, бескультурьем, отсутствием настоящих образцов, всем тем ремесленничеством, которое порождалось необходимостью давать каждую неделю премьеру, а в гастрольных поездках по глубинке — и ежедневные премьеры с одной репетиции ансамбля "репертуарных" актеров, то есть тех же "королей" ремесленничества, — всем этим дореволюционный театр убивал таланты и убил их сотни и тысячи. Однако вот этой рабочей нагрузкой, напряженным темпом работы и самой дисциплиной труда театральная дореволюционная провинция воспитывала в актере блестящее техническое мастерство (он в конце концов вынужден был овладеть техникой мастерства в совершенстве, потому что на творческое претворение сценического образа он просто не имел времени!), вырабатывала законченного практика театрального дела.
Вспоминаю еще, Курбас высказал удивление, что он так никогда и не видел меня на сцене. И я — и в шутку и всерьез — уверил его, что он ничего не потерял, потому что актер я был плохой.
Когда Курбас собрался уже уходить, я спросил его: как ему вообще живется и что он делает, когда свободен от работы в театре? И он ответил, что старается свободным не бывать, потому что вне работы слишком много разных мыслей лезет в голову. "Значит, — спросил я тогда, — мысли вы оставляете только для ночи?" "Нет, — ответил Курбас, — и ночью стараюсь не пускать их на порог: свой радиоприемник я еще усовершенствовал и до утра сижу с наушниками на голове, а когда, знаете, бормочет тебе в ухо, так не очень задумаешься — собственных мыслей за этим мировым радиошелестом и грозовыми разрядами не слышишь…"
Мы попрощались — пожали друг другу руку — "до завтра". Больше я Курбаса не видел.
И вот теперь, по прошествии нескольких десятков лет, за которые я из неискушенного юнца стал мужем преклонного возраста, а жизнь прожита долгая и не всегда простая, — я вспоминаю Александра Степановича Курбаса.
Лесю было всего сорок шесть или сорок семь лет, когда оборвалась его творческая деятельность. Сколько он мог бы еще сделать, если б работал весь отпущенный ему век? Я думаю, он много бы сделал. Потому что шел широким шагом человека большого роста.