— Борька! А со скольких лет в эту военную школу принимают? А меня туда примут?.. Ну что же, что маленький! Я сильный. Мы вчера в партизаны играли, я как налетел на Семку Рогожина да деревянной саблей рубанул так, что он завыл даже и домой жаловаться побег. А тебе винтовку либо револьвер дадут? Ты пришли мне гильзы. Как стрелять будете, так собирай гильзы и мне присылай. Ребятам завидно будет. А то у Семки есть две гильзы, у Пашки одна гильза, да обойма пустая, да две пули, а у меня ничего. А если война будет, я к тебе приеду… Ну, вот заладил, маленький да маленький! Маленькому еще лучше, вон большие парни к Сычихе в сад за яблоками полезли, а сторож их враз заметил да по шеям наклал, а нам никогда даже, потому что мы незаметно в щель лазаем. Возьмешь, Борька?
И отвечал всем троим по порядку Борис Назаровский:
— Ты, папаша, дельное слово сказал насчет смены. Вам, старикам, на отдых пора. Ротному я поклон передам, ежели он там только. Голова у меня на плечах есть, а учиться мне никогда лени не было. А ты, мать, не охай да не ахай насчет войны. Хорошее средство против нее давно изобретено; крепить нашу Армию, чтобы враг побоялся сунуться на нее. Недаром говорит пословица, что «Красная поднимется — белая отодвинется». Войну мы начинать не собираемся, но если нападут на нас, то отбиваться будем отчаянно. Да и нельзя не отбиваться. Пришли бы белые, нашего же отца первым бы за прежнее на первом столбе повесили бы. И многих так… А ты, Васька, не горячись, бегай себе в школу, учись, играй, авось и без тебя как-нибудь обойдемся. Твое время еще не пришло, а когда придет… то, кто его знает, может, тогда и вообще-то воевать не с кем будет.
Приладил мешок Борька за спину, попрощался с домашними и ушел — бодрый, веселый и гордый от сознания долга, честно выполняемого перед Армией и революцией.
Ударник
Сыну моему сейчас двадцать один год. На днях ушел в армию. Мать пошла провожать его до казарм. Мне же было некогда: завод, работа — своя горячка.
Вернувшись домой, матери я не застал. Через час пришла и она.
— Ну что, проводила?
— Проводила, до самого поезда. Музыки-то было, народу!..
— Ну, а он как?
— Он-то?.. Да как и все. Глаза блестят, смеется. Да… записку он мне какую-то сунул: «Передай, — говорит, — батьке. В бумагах у себя нашел. Так чтобы не затерялась, пусть останется на память».
Я развернул аккуратно сложенную пожелтевшую бумажку, прочел ее и улыбнулся.
Я узнал свой почерк. Карандаш местами выцвел, поистерся, но слова разобрать было можно:
«Ванюша, дай этому человеку инструментальный ящик, что под кроватью. Там где-то завалялся пулеметный ударник — нужно до зарезу». Я прочел, закурил и, скинув со счета десяток годов, подумал: «Сейчас ему двадцать один — значит, тогда было одиннадцать».
…Юнкера были пока еще хозяевами нашего города. Рабочие дружины, разбросанные по окраинам, были слабо вооружены. Патронов нахватали много, целыми ящиками, достали даже один пулемет; зато винтовок было вовсе мало. И все-таки восстание решено было начать незамедлительно, не дожидаясь, пока придет на помощь со станции Комлино взбольшевиченный батальон сибирского полка.
В эту черную октябрьскую ночь мокрый, хляблый снег без перерыва стучал в окна. Я вытащил с чердака винтовку, протер ее маслом и вдавил под затвор четыре блестящих, желтых, как ненависть, патрона. Пятый очередной послал ожидать момента — в канал ствола — и поставил винтовку на предохранитель.
Сын Ванюшка стоял рядом и надоедал:
— Батька, я с тобой пойду!
— Отстань!
— А я пойду!
— Не дури!
— Ты хоть что хочешь мне говори, а я за тобой увяжусь!
— Я вот тебе увяжусь!
Оставалось до назначенного срока выступления еще около двух часов. С минуты на минуту я ожидал нескольких товарищей, которые должны были зайти за мной.
Вдруг совершенно неожиданно электрическая лампочка поблекла и медленно, как раскаленный уголек, покрывающийся пеплом, угасла. Потом вспыхнула опять и опять угасла.
«Сигнал», — подумал я.
— Ванюшка, — крикнул я сыну, — сиди на месте и, если кто придет из наших, скажи, что я побежал к сборному пункту! Постой… Да, если придет кто-нибудь, кого ты не знаешь в лицо, ничего не говори.
Я выскочил на улицу. Возле угла Керосинной и Полицмейстерской, наткнувшись на заставу юнкеров, впрыгнул в первый попавшийся двор, оттуда через забор на пустырь и дальше прямиком к Стрешеневке.
Минут через пять я встретил Ваську Глыбова с его боевым десятком, Петьку Баталина с пулеметчиками и еще нескольких.
Подбежал выбранный нами в начальники дружины мадьяр Карши и ломаным прерывающимся голосом рявкнул:
— Стреляют по Стрешеневке! Юнкера предупредили восстание. Сигнал фальшивый. Все неситесь туда и задерживайте белых насколько можно… Твой десяток, — он ткнул пальцем на Ваську, — вместе с пулеметом — в монастырь. Обеспечьте место для отступления. Пулемет на колокольню… В случае чего, будем за стенами отсиживаться.
И исчез мадьяр, ринувшись в темноту навстречу выстрелам и навстречу тревоге и измене осенней ночи.