Повесив балалайку на место, он сел за стол и вынул из кармана печать. Он поставил печать перед собой и смотрел на нее, мечтая. С помощью этой печати он может изготовлять удостоверения личности, больничные листки, ордера, талоны, пропуска, даже профсоюзные билеты и расчетные книжки. Воображение его работало туго, но упорно. Нужно еще будет достать где-нибудь разные бланки. Это устроится со временем. Если за дело взяться толково, расчетливо, тогда держись. Талдыкин чувствовал себя могучим.
Но мечты мало-помалу утомили его. С бланками придется хлопотать, возиться. А Талдыкин не любил никакой возни. Впрочем, об этом еще есть время подумать, успеется. Он взял печать и положил ее в ящик стола.
Медленно пододвинул он к себе тетрадку и открыл чернильницу.
В тетрадке оставалось еще десять чистых страниц. Тщательно вывел он пером «Д. Талдыкин», и спокойствие охватило его душу.
Снова и снова повторял он свою подпись на алой от заката бумаге, строка за строкой. Все извилистей, все эффектней, все виртуозней становился росчерк.
«Д. Талдыкин», — писал он, глубоко удовлетворенный.
«Д. Талдыкин», — выводило перо. Он любил свою подпись, потому что она была частью его самого.
Он утверждал свое бытие в мире. Он ежесекундно подтверждал свое существование подписью.
Шло время. За обоями тикали тараканы. Волна падала Талдыкину на глаза, и он отбрасывал ее, нетерпеливо мотая головой. Темно-синяя туча все глубже врезалась в закат. Темнело. Лиловые тени ползли по склоненному талдыкинскому лицу. Но свет ему был не нужен — он мог подписываться в полной темноте. Он не замечал, как наполнялась сумраком шестиэтажная пропасть за его окном. Только два крайних стекла новой заводской пристройки тлели еще, как уголья.
Последняя страница тетрадки подходила к концу.
— Хь-хь-хь-хь-хь! — услышал Талдыкин. Вошла Вера.
— Ой, мне стыдно! — жеманно сказала она, ставя на стол бутылку, колбасу, огурцы.
День кончился. Началась ночь.
БРОДЯГА
В тысяча девятьсот шестнадцатом Мише пошел двадцатый год. Миша был курчав, плечист, толстоног, и только темные гнилые зубы портили его. Он жил с отцом и матерью в южном городе. В разных концах города отец держал шесть рыбных лавок.
Каждый вечер Миша шел на бульвар и встречался там с приятелями. Шумной шайкой отправлялись они гулять по бульвару. Увидев какого-нибудь прохожего поскромней, они начинали с жаром спорить между собой. Когда прохожий был совсем близко, Миша внезапно оборачивался к нему и говорил:
— Послушайте!
Прохожий останавливался. Но Миша, повернувшись к нему спиной, продолжал спор. Прохожий, думая, что о нем забыли, собирался идти дальше. Однако Миша опять останавливал его:
— Подождите!
Прохожий ждал, а Миша спорил о том, сколько арбузов помещается в трюме «Андромеды» или сколько шагов между Соборной и Греческой. Потом, словно внезапно вспомнив о нем, говорил:
— Идите. Вы мне не нужны.
И прохожий шел дальше, слыша за спиной хохот, летящий сквозь ветки в теплое темнеющее небо.
А то, случалось, Миша затевал с приятелем драку, и когда какой-нибудь миролюбивый чудак начинал их разнимать и уговаривать, они, бросив драться, дружно отшлепывали его по щекам.
Он был шутник, этот Миша.
В то время Миша стоил своему отцу огромных денег. Шла война с Германией и Австро-Венгрией. Отец выкупал его от военной службы. Но, несмотря на все затраты, Мишино положение день ото дня становилось все менее прочным. Слишком уж он был на виду у всего города. Сам губернатор, говорили, был недоволен, что Миша еще не на фронте. И Мишин отец чувствовал: надо устраивать сына как-то иначе.
И после некоторых хлопот он добился, что Мишу приняли писарем в управу по снабжению лагеря военнопленных.
Лагерь находился в Средней Азии. Миша — в шинели, в папахе — уехал туда осенью.
Военнопленные строили железную дорогу. Бесснежной зимой, когда мерзлая степь гудела под ногами, они, разделенные на кучки по шесть человек, таскали рельсы. К каждой шестерке приставлен был конвойный. Вшестером брали рельс и несли на насыпь. Конвойный, держа винтовку, шагал рядом. Черноусые хорваты и босняки назад шли гуськом, в том же порядке. Рукавиц еще не выдали, и кожа с их рук была сорвана — пальцы примерзали к железу. Издали эти людские цепочки в промерзшей степи казались потными знаками на серой бумаге. Работали до темноты, а потом ложились на твердую землю, протянув ноги к дымным кизячным кострам.
Миша, приехав, скоро прижился и освоился. В писарях просидел он недолго — его назначили приемщиком и стали посылать в Асхабад за товарами. В управлении лагерями он прославился как весельчак и рассказчик. Он рассказывал историю о пассажире, который все спрашивал, как называется следующая станция.
— Папелюхи,— отвечали ему.
— А следующая?
— Мамелюхи.
— А еще следующая?
— Люхи всех родственников!