И Машура с живостью и возбуждением устраивалась на Поварской. К ней наверх вела узенькая лестница. Небольшая первая комната — как бы приемная; во второй, большой, разделенной пополам портьерой, вдоль которой длинный диван, жила Машура. Окна смотрят на юг. Солнце чисто и приветливо сияет в безукоризненном паркете, отсвечивает в ризах икон в киоте, золотит клавиши пианино; освещает на стене итальянский примитив — старинную копию; блестит в ручках качалки с накинутым вышиванием, в книжках, фотографиях, тетрадках, где можно встретить стихи Блока и портрет Бальмонта, во всех тех маленьких пустяках, что составляют обстановку и уют московской барышни из образованной семьи.
Жизнь ее приняла предустановленное течение: ходила Машура на курсы, где слушала философию, историю и литературу; взяла абонемент на Кусевицкого; бывала у знакомых, и у себя дома принимала; в этом году то еще явилось, что Машура вошла в общество "Белый Голубь". Оно состояло сплошь из девушек. Собирались для чтения книг, рефератов и бесед, направленных к духовному саморазвитию. Занимались религией. Искали смысла жизни. Рассуждали о поэзии, искусстве. Устраивали музыкальные вечера. Среди барышень была молодая актриса, две музыкантши, художницы. Там встретилась Машура с Лабунской.
Лабунская очень ей понравилась — красотой, изяществом и простой вольностью движений.
Приятны были улыбка, смех, несколько тягучий, широкий и мягкий московский выговор. Скоро выяснилось, что у них есть общие знакомые-Анна Дмитриевна. Лабунская сказала, что знает, как они были в монастыре.
— Ах, — прибавила она живо, — да вы, пожалуй, знаете и Христофорова. Ну, такой голубоглазый дядя, не то поэт, не то отшельник. Впрочем, прибавила она со смехом, — мы с ним познакомились на бегах.
Машура слегка покраснела.
— Да, Алексея Петровича я знаю…
Лабунская сказала, что скоро у них в студии будет вечер, немногочисленный, "но, может быть, и ничего себе". Там и она выступает. Машуру она приглашала.
— Будут некоторые пресмешные, — прибавила она. — В общем, ничего. Приходите.
Машура поблагодарила. И предложение приняла. В условленный день Лабунская звонила к ней. Наталья Григорьевна не была безразлична к тому, куда Машура ходит; но считала ее вполне благоразумной и не возражала.
Часов в десять вечера Машура подходила к большому красному дому, в затейливом стиле, на площади Христа Спасителя. Луна стояла невысоко. Белел в зеленой мгле Кремль; тянулась золотая цепь огней вдоль Москва-реки.
Машура поднялась на лифте, отворила дверь в какой-то коридор и в конце его поднялась по лесенке в следующий этаж. Вся эта область населялась одинокими художниками; жили тут три актрисы и француз. Лесенка вывела ее в большую студию, под самой крышей. Угол отводился для раздевания. Главная же комната, вся в свету, разделена суконной занавесью пополам. Машура скромно стала к стенке и осматривалась. Обстановка показалась непривычной: висели плакаты, замысловатые картины; по стенам нечто вроде нар, на которых можно сидеть и лежать. Вместо рампы — грядка свежих гиацинтов.
— А-а, — сказал Ретизанов, улыбаясь. — Вам нравятся вот эти гиацинты? Это я все…
Ретизанов был очень наряден, в хорошем смокинге, безукоризненной манишке, лакированных ботинках. На бледном лице с седоватой бородкой и усами синели глаза.
— Вы знаете, я люблю цветы… Я не понимаю, как можно не любить… А вы как смотрите? Тем более, когда танцует Елизавета Андреевна… Потому что она ведь одна музыка и ритм, чистейшее проявление музыки и ритма…
Он заволновался и стал доказывать, что Лабунскую надо смотреть именно среди цветов. Машура не возражала. Она даже была согласна; но Ретизанов, усадив ее в угол, громил каких-то воображаемых своих противников и мешал даже рассмотреть присутствующих. Забежала Лабунская, уже в длинной светлой тунике, поцеловала Машуру, улыбнулась и ускользнула.
За минуту до начала, когда дамы, художники, меценаты, курсистки, поэты, молодые актрисы усаживались, кто на нарах, кто на табуретках, шурша платьями, благоухая, смеясь, — к Машуре подошел Христофоров в обычном своем сюртучке. Она взглянула на него сбоку, сдержанно, и протянула холодноватую руку.
Заиграла невидимая музыка, свет погас, и зеленоватые сукна над гиацинтами медленно раздвинулись. Первый номер была пастораль, дуэт босоножек. Одна изображала влюбленного пастушка, наигрывала, танцуя, на флейте, нежно кружила над отдыхавшей пастушкой; та просыпалась, начинались объяснения, стыдливости и томленье, и в финале торжествующая любовь. Затем шел танец гномов, при красном свете. Лабунская выступала в Орфее и Эвридике. Была она легка, нежна и бесконечно трогательна. Казалось странным, зачем нужна она там, в подземном царстве; н одновременно — да, может быть, и есть своя правда, и высшая печаль в этом.
— Я говорил вам, — шептал сзади Ретизанов, — что она божественна. А еще Никодимов болтает… Нет, это уж черт знает что…
В антракте он побежал к Лабунской. Машура и Христофоров прогуливались среди полузнакомой толпы. Опять сиял свет, блестели бриллианты дам.