Когда она ушла, Христофоров, раздеваясь, с улыбкой, смотрел на резных, красного дерева амуров, натягивавших в него свои луки. Ему вдруг представилось, что вполне за св. Франциском он идти все же не может. Погасив свет, он лежал в темноте, на чистых простынях мягкой постели. "Все-таки, думал он, — слишком я люблю земное". Он долго не мог заснуть. Вспоминался сегодняшний вечер, балет, Анна Дмитриевна, неожиданный ужин, разговор, странное пристанище на ночь. Так и вся жизнь, от случая к случаю, от волны к волне, под всегдашним покровом голубоватой мечтательности. Ему вдруг вспомнилось, как у памятника Гоголю Машура с полными слез глазами сказала, что любит одного Антона. Он вздохнул. Нежная, мучительная грусть пронзила его сердце. Отчего до сих пор, до тридцати лет, — он один? Милые женские облики, к которым он склонялся… — и с некоторой ступени, как сны, они уходили. "А Машура?"
"Одиночество, — говорил другой голос. — Святое или не святое — но одиночество".
Он засыпал.
Довольно долго после встречи с Антоном осенью Машура считала, что ее сердечные дела прочны. Антон был так кроток, предан, такое обожание выдавали его небольшие глаза, какое бывает у людей самолюбивых и уединенных. И Машуре с ним казалось легко. "Этот не выдаст, — думала она. — Весь действительно мой". Она улыбалась. Но незаметно — в сердце оставалась царапина недоговоренное слово, мысль невысказанная.
Раз в разговоре, при ней, Наталья Григорьевна назвала одного знакомого, служившего в банке:
— Отличный человек. Типа, знаете ли, семьянина, абсолютного мужа.
Она даже засмеялась, довольная, что нашла слово.
— Именно, это абсолютный муж.
Людовик XV (франц.).
Хотя к Антону эти слова не относились, все же Машуре, почему-то, были неприятны. "Какие глупости, — говорила она себе. — Разве Антон в чем-нибудь похож на этого банковского чиновника? Абсолютный муж!" Но и самой ей казалось странным, что об Антоне она мало думает. Когда он приходит, это приятно, даже ей скучно, если его нет. Все же… Не совсем то.
Однажды, возвращаясь с ним по переулку, морозной ночью, Машура вдруг спросила:
— Это какая звезда?
Антон поднял голову, посмотрел, ответил:
— Не знаю.
— Да, ты не любишь…
Машура не договорила, но почему-то смутилась, ей стало даже немного неприятно. Антон тоже почувствовал это.
— Не все ли равно, как называется эта или та звезда? — сказал он недовольно. — Кому от этого польза?
"Не польза, а хочу, чтобы знал", — подумала Машура, но ничего не сказала. А час спустя, раздеваясь и ложась спать, с улыбкой и каким-то острым трепетом вспомнила ту ночь, под Звенигородом, когда они стояли с Христофоровым в парке, у калитки, и рассматривали звезду Вегу. "Почему он назвал ее тогда своей звездой? Так ведь и не сказал. Ах, странный человек, Алексеи Петрович!"
Через несколько дней, незадолго до Рождества, Машура медленно шла утром к Знаменке. Из Александровского училища шеренгой выходили юнкера с папками, строились, зябко подрагивая ногами, собираясь в Дорогомилово, на съемку. Машура обогнула угол каменного их здания и мимо Знаменской церкви, глядящей в окна мерзнущих юнкеров, направилась в переулок. Было тихо, слегка туманно. Галки орали на деревьях. Со двора училища свозили снег: медленно брел старенький артиллерийский генерал, подняв воротник, шмурыгая закованными калошами. Машура взяла налево в ворота, к роскошному особняку, где за зеркальными стеклами жили картины. Ей казалось, что этот день как-то особенно чист и мил, что он таит то нежно-интересное и изящное, что и есть прелесть жизни. И она с сочувствием смотрела на галок, на запушенные снегом деревья, на проезжавшего рысцой московского извозчика в синем кафтане с красным кушаком.
Теплом, светом пахнуло на нее в вестибюле, где раздевались какие-то барышни. Сверху спускался молодой человек в блузе, с длинными волосами а 1а Теофиль Готье, с курчавой бородкой: вне сомнения, будущий Ван Гог.
По залам бродили посетители трек сортов: снова ХУДОЖНИКИ, снова барышни и скромные стада "экскурсантов, покорно внимавших объяснениям. Машура ходила довольно долго. Ей нравилось, что она одна, вне давления вкусов; она внимательно рассматривала туманно- дымный Лондон, ярко-цветного. Матисса, от которого гостиная становилась светлее, желтую пестроту Ван Гога, примитив Гогена. В одном углу, перед арлекином Сезанна, седой старик
в пенсне, с московским выговором, говорил группе окружавших:
— Сезанна-с, это после всего прочего, как, например, господина Монэ, все равно что после сахара а-ржаной хлебец-с…
Тут Машура вдруг почувствовала, что краснеет: к ней под- ходил Христофоров, слегка покручивая ус. Он тоже покраснел, неизвестно почему. Машуре стало на себя досадно. "Да что он мне, правда?" Она холодно подала ему руку.
— А я, — сказал он смущенно, — все собираюсь к вам зайти.
— Разве это так трудно? — сказала Машура. Что-то кольнуло ей в сердце. Почти неприятно было, что его встретила — или казалось, что неприятно.
— Меня стесняет, что у вас всегда народ, гости…