— Э-э, парень, с того случая лет, наверно, десять прошло. Белковал я осенью в лесу Тагай. Подъезжает к моему шалашу бледнолицый белобрысый человек. Высокий, сутулится, а на лбу у него большущая родинка. Обменялись мы с ним трубками. «Что за человек будете?» — спрашиваю. «Из сеока телес, — отвечает, — с верхней Катуни. Таштанчи я — подкидыш. А вы что за человек будете?» — «Из сеока тодош, — говорю. — Кактанчи я — последыш». Как услышал мои слова тот человек, вижу — броситься готов на меня. Лицо так и покраснело, вены так и вздулись. Швырнул мою трубку и, ничего не сказав, уехал... Бата-а, парень, оказывается, правду говорят: кто детей растит — породнится со многими людьми, увидит небывалые земли. Мой старший сын кончил институт на ветеринара и привез невесту. Родители невесты — с верхней Катуни. Да мне хоть где живите: доберусь. Поехали трое: сватами я и мой дядя Шуткер, свахой моя Йене — жена брата: Дороги туда трудные, крутые, но все же добрались. Заходим мы в избу отца невесты. У меня, кажется, сердце в груди не умещается. Опустился я на колени перед отцом, снял шапку, поклонился: «У большой просьбы ни тайны нет, ни стыда. Воры мы, пришли с повинной». — «А что вы украли-то? Богатство мое в избе все целое, скот в Кошаре весь по счету». — «Черноволосое дитя украли мы, черноволосое дитя. Плохого не хотели, украли, чтоб дочь ваша к детям детей прибавляла, к скоту скот умножала. Речи наши — сватовы, колена — зятевы». Тот сидит, как камень, и пиалу, протянутую мной, не берет в руки. Тогда запел я: «Пусть пиала моя, выдолбленная из нароста на березе, покажется вам, отец, вылитой из золота, а арака в ней пусть будет, отец, целебным лекарством. Шелкогривого аргамака выходили вы для нас, отец. Черноглазую девушку вырастили для нас, отец». Пел я, пел и вдруг — кыч! — из глаз только искры посыпались. «Не с той ноги плясать пошел! — слышу крик. — Это ты, клейменое ухо, в тайге мое имя разыгрывал? Шутил надо мной! А ну, марш за порог!» Тут уж и я вспомнил: Как же не узнал того бледнолицего, белобрового! А родинку на лбу как мог позабыть! Что делать, повалился ему в ноги: «0-о, отец, пусть у меня детей не будет, Кактанчи мое имя. Не сам так назвался, от родителей имя получил. Нет у меня другого имени, нет!» Как услышал это он, так и схватил мою пиалу, выпил до дна... Три дня держал — никак не отпускает. Угощает, потчует. А сам все поет: «Чай ароматный, чай индийский, как бы не перекипел он. Сват мой, издалека сват мой пришёл, как бы худого не сказал...». Песни его и теперь у меня в ушах звенят... Да, такой он, сват мой. Осенью, как выпадет снег, решили вместе поохотиться... А зверья, дичи в тех краях, говорят, полно... От него вот еду. Ну, парень, в воскресенье приезжай в Корболу на свадьбу. Десять баранов режу.
Был я на той свадьбе, но о ней уже другой рассказ.
ДО СВИДАНЬЯ, ПЕРЕВАЛ — КАМЕННОЕ СЕДЛО!
Маленькая, сухонькая Черткиш, сидя у костра, раскачивается, щурит и без того узкие щелочки-глаза и старается вспомнить: когда еще она переживала такое глубокое удовлетворение? Конечно, в жизни человека бывает немало мелких и больших радостей. В жизни это часто чередуется. А запоминается что-то резкое, сильное. Вот и она, кажется, что-то припоминает такое.
Было это в прошлом году. В памяти услужливо возникает образ лохмоногого сивого мерина Вергиле. Нынешним летом его «пустили, на шашлыки», как, смеясь, говорили люди из той полевой бригады, в которой отведали его мяса. За зиму он вовсе обленился, а скорее обессилел от старости, заупрямился и не смог таскать копны для огромного колхозного зарода на одной из лесных делянок. Черткиш его таким уже не видела. Он ей помнится по прошлому году. В прошлый год она ездила на нем в урочище Ак-Айры за дровами. Там и наткнулась на два гладкоствольных, ошкуренных бревна возле самой дороги, неизвестно кем оставленных на произвол судьбы. Каким образом она одна — без чьей-либо помощи — смогла взвалить их на телегу, запряженную смирным Бергиле, Черткиш не может объяснить до сих пор! То ли она не подозревала в себе той ловкости и сноровки, которые тогда проявились, — как бы там ни было, Черткиш взгромоздила эти бревна на застонавшую под тяжестью телегу, нещадно скрипевшую и стонавшую на все голоса, и привезла их домой. Самое удивительное было в том, что этот ленивый Бергиле тащил их с легкостью необыкновенной. Черткиш особенно его и не понукала, а тем более не хваталась за кнут. Она шла рядом со старой конягой и, поминутно оглядываясь на вздымающиеся на неровностях дороги бревна, выговаривала ему, срываясь на шепот: «Ну, Бергиле... Ах, ты, мой славный Бергиле... Еще, еще чуть-чуть, мой старичок!» И сивый, с клешнявыми уродливыми ногами меринок, как бы согласно кивая головой, натужно тянул этот неслыханный груз, лишь испуганно вздрагивая и кося красным глазом назад, когда телега подпрыгивала или кренилась на глубоком ухабе.