И Херб, бывало, высверливал дырку в арбузе, и ебал этот арбуз, а затем заставлял Тэлбота, малыша Тэлбота, его есть. Вставали мы в полседьмого утра — собирать яблоки и груши, а дело было возле границы, и от бомбежек земля тряслась, пока дергал с веток эти яблоки с грушами, пытаясь быть хорошим парнем, брал только спелые, а затем слезал с дерева поссать — ведь по утрам бывало холодно, — и в нужнике пробовал немного гашиша. Что все это означало, никто не знал. Мы устали и нам было наплевать; дом — за тысячи миль, мы в чужой стране, и нам наплевать. Как будто в земле просто выкопали уродливую яму и нас туда швырнули. Работали мы только за кров, еду, очень маленькое жалованье и за то, что удавалось спереть. Даже солнце действовало неправильно; казалось, оно покрыто таким тонким красным целлофаном, и лучи сквозь него никак не пробьются, поэтому мы постоянно болели, в лазарете, где знали только одно дело — кормить нас огромными холодными курами. На вкус куры были резиновыми, и ты садился в постели и пожирал этих резиновых кур, одну за другой, и сопли текли из носа по всему лицу, и большезадые медсестры пердели на тебя. Там было так плохо, что хотелось скорее поправиться и снова забраться на эти дурацкие груши и яблони.
Большинство из нас от чего–то сбежало — от женщин, счетов, грудных детей, от неспособности справиться с жизнью. Мы отдыхали от усталости, нас тошнило от усталости, нам пришли кранты.
— Не следовало было заставлять его есть этот арбуз, — сказал я.
— Давай–давай, ешь, — сказал Херб, — жри давай, или, помоги мне господи, я тебе башку оторву.
Малыш Тэлбот вгрызался в этот арбуз, глотая семечки и хербову молофью, тихонько похныкивая. Скучающим мужикам нравилось придумывать хоть что–нибудь, только бы не сбрендить окончательно. А может, они уже и сбрендили. Малыш Тэлбот раньше преподавал Алгебру в старших классах в Штатах, но что–то пошло наперекосяк, и он сбежал в нашу парашу, а теперь вот глотал чужую молофью, взбитую с арбузным соком.
Херб был здоровенный парень, руки как поршни, черная проволочная борода, и вони в нем было столько же, сколько в тех медсестрах. На боку носил громадный охотничий нож в кожаном чехле. Нож ему вообще–то и не требовался, убить кого–нибудь он мог и без него.
— Послушай, Херб, — сказал я, — вышел бы ты туда и прикончил эту четвертинку войны, а? Я уже от нее устал.
— Я не хочу нарушать баланс, — ответил Херб.
Тэлбот уже доел арбуз.
— Ах, трусы бы лучше свои проверил, много ли говна там осталось, — посоветовал он Хербу.
Херб ответил ему:
— Еще одно слово — и очко свое будешь за собою в рюкзаке носить.
Мы вышли на улицу; там бродили все эти узкозадые люди в шортиках, с ружьями и небритые. Даже некоторым женщинам не мешало побриться. Везде висел слабый запах говнеца, и то и дело — ВУРУМБ — ВУРУМБ! — громыхали бомбежки. Просто дьявольское перемирие какое–то…
Под точкой мы подошли к столу и заказали какого–то дешевого вина. Тут горели свечи. На полу сидели арабы, пришибленные и безжизненные. Один на плече держал ворона и время от времени поднимал кверху ладонь. На ладони лежали одно–два зернышка. Ворон с отвращением склевывал их — похоже, ему было трудно глотать. Чертовски мирное перемирие. Чертовский ворон.
Потом девчонка лет 13–14, неизвестного происхождения, подошла и села за наш столик. Глаза у нее отливали молочной голубизной, если вы можете себе представить молочную голубизну, причем обременено бедное дитя было одними грудями. Просто тело — руки, голова и все остальное были подвешены к этим грудям. Груди были огромнее мира, а мир нас убивал. Тэлбот посмотрел на ее груди, Херб посмотрел на ее груди, я посмотрел на ее груди. Словно нам явилось последнее чудо, а мы знали, что всем чудесам пришел конец. Я протянул руку и коснулся одной груди. Просто ничего не мог с собой поделать. Потом сжал. Девчонка рассмеялась и сказала по–английски:
— В жар бросает, правда?
Я расхохотался. На ней было что–то желтое и полупрозрачное. Лиловые лифчик и трусики; зеленые туфли на высоком каблуке, крупные зеленые сережки. Лицо ее блестело, как навощенное, а кожа была где–то между бледно–смуглой и темно–желтой. Кто знает? Я не художник. Сиськи у нее были. Что надо сиськи. Ну и денек.
Ворон один раз облетел комнату нестойким кругом и снова приземлился на плече у араба. Я сидел и думал об этих грудях и о Хербе с Тэлботом. О Хербе с Тэлботом: они ведь ни разу не рассказывали о том, что привело их сюда, — так же, как я ни разу не говорил, что привело сюда меня, почему мы такие ужасные неудачники, дураки, спрятались в загашник, пытаемся не думать, не чувствовать, но все равно не убиваем себя, держимся. Тут нам самое место. Потом на улице приземлилась бомба, и свеча у нас на столике выпала из подставки. Херб поднял ее, а я поцеловал девчонку, терзая ее за груди. Я сходил с ума.
— Хочешь меня выебать? — спросила она.