Мы внесли все подарки в дом, и следующие полчаса мы с Мэри только суетились и все что-то обсуждали. Затем Джеймс сунул голову в дверь и обиженным голосом сказал:
— А чаю-то мне дадут? Я, можно сказать, от самого Кэджгонга ничего в рот не брал. С голоду помираю.
Тут Мэри немножко опомнилась.
— Через пять минут будет тебе чай, — сказала она. — Возьми-ка пока что сбрую и повесь на крючки в пристройке; а ты, Джо, подкати коляску к навесу веранды, не то на нее сядет роса. Утром мы повесим перед ней мокрые мешки, закроем ее от солнца. И пусть Джеймс съездит в Кэджгонг за двуколкой, не будем же мы чуть что брать коляску.
— Ладно, — сказал Джеймс, — съезжу куда угодно. Только дай скорей что-нибудь пожевать.
Мэри пожарила рыбу, чтобы она не испортилась до утра, и погладила скатерть — благо утюги давно нагрелись (Джеймс ворчал, не умолкая), и достала хорошую посуду (материнское наследство) — обычно она ее держала под замком, — и так накрыла стол, что Джеймсу стало не по себе.
— Я есть хочу, а банкеты мне эти ни к чему, — сказал он.
И он совсем разворчался, потому что Мэри потребовала, чтобы он не резал рыбу ножом, и «развела все эти китайские церемонии». Наевшись, он взял двустволку и собак, прихватил Гарри и отправился пострелять опоссумов.
Мы остались одни, и Мэри забралась в коляску, чтобы попробовать сиденья, и заставила меня сесть рядом. На таких удобных сиденьях мы сроду не сидели, но мы все-таки вылезли из коляски — уж очень глупый был у нас вид, вдруг кто-нибудь поехал бы мимо.
А потом мы сидели рядышком на приступке веранды и не могли наговориться — мы давно уже так не говорили — и то и дело повторяли: «А помнишь…», «А помнишь…», и, по-моему, с того вечера мы лучше начали понимать друг друга.
А под конец Мэри сказала:
— Знаешь, Джо, почему-то сейчас я чувствую себя как в день нашей свадьбы.
Да, пожалуй, и меня тоже охватило странное такое и чудесное чувство.