Сара Дартер не слышала шепотков, не видела острых, как булавки, косых взглядов. Она окончила курсы, нашла работу и вскоре вышла замуж за страхового агента, вдовца, работавшего с ней в одной конторе. Она уехала из Бардсвилла и никогда не возвращалась. Решение уехать, однако, пришло к ней внезапно, как откровение, накануне того последнего вечера с Болтоном Лавхартом. Тот последний поединок в ее замыслы не входил. А если и входил, то не качался на поверхности, среди неустанно кружащихся в солнечных лучах обычной мелочевки и сора, а перекатывался в темной толще вод, как старое бревно, черное, напитавшееся водой, поднятое из ила и тайно пригнанное к стремительным перекатам, где с последней своею яростью вскипает вода, перехлестывая в безмятежные заводи, — и последним, отчаянным рывком вздымает громоздкую ношу, черную, тупорылую, большую, брызжущую, как слепая рыба, выброшенная из пещеры на свет.
Случившееся между ними в ее замыслы не входило, но это совершилось, и она не стала ломать голову, как и почему. Однажды произошедшее, оно казалось пребывавшим от века и ожидало не свершения, а узнавания. Дело было сделано, но оно существовало всегда, даже до того, как было совершено, — искупление или возмездие либо искупление и возмездие, тесно переплетенные, яростный акт, пойманный, как лицо самой жизни, двумя зеркалами и отразившийся в них, зеркало в ответном зеркале, искупление и возмездие, возмездие и искупление, вечно противоположны, вечно устремлены к субъективности «я» и к объективности мира две бесконечности. Но искупление чего? И возмездие кому? Саре Дартер незачем было задаваться этими вопросами. Ей нужно было жить, и на следующее утро она вытащила из-под кровати заранее собранный чемодан (комната вдруг показалась ей совсем чужой, как случайному постояльцу, проснувшемуся наутро после катастрофы) и уехала поездом десять сорок. Она уехала, а позади остались голоса, которые, если их слышать, скажут что угодно, а если не слышать, то ничего не скажут. Болтон Лавхарт их не слышал. Он ничего не слышал и знал лишь то, что была победа и было предательство. Человеку для жизни достаточно одного из двух, а уж имея оба, тем более можно жить, и он жил. Он жил, как живут все люди, находя жизнь там, где удавалось ее найти. Что всегда легко, потому что у любого поступка есть оправдание, как у цветка, и каждый день, подобно детскому шажку, имеет свою задачу и свое решение. И годы суть вереница дней, идущих один за одним. Сумей прожить день — и проживешь вечность.
В 1913 году в Бардсвилле открылся первый кинотеатр. Кино показывали в городе и раньше, в шатрах, где жужжал проектор и бренчало пианино, как на сектантских сборищах: во всплесках тишины пианино берет аккорд, ожидая, пока певцы переведут дыхание и хлынувшие голоса затопят музыку, — теперь пианино поджидало момент, когда под грозный бас клавиш, бесшумный, прогремит поезд или когда лошадь со всадником измерит экран беззвучными копытами. Но теперь показывать кино будут в самом настоящем театре. Под кинозал выделили старую «оперу», где заезжие труппы разыгрывали, с вычурными жестами и неумеренным пылом, «Шипы и флердоранж» и «Вдовствующую невесту». Теперь снаружи повесили афиши, намалеванные на холсте, и поставили застекленную спереди билетную будку. За пианино села мисс Люсиль Макинтайр, тридцать лет преподававшая в Бардсвилле музыку. Болтон Лавхарт устроился проверять билеты на входе.
Он проверял билеты две недели, каждый вечер, кроме воскресного, и в субботу днем. Стоял в тесном вестибюле — на костлявых ногах болтаются короткие брюки, руки торчат из коротких рукавов — и наклонялся за билетом с той скрипучей церемонностью, с какой пожилой мужчина любезничает с юной девушкой. (Хотя был не стар, всего тридцать три года.) И если билет предъявлял кто-то знакомый ему с детства, он с видом импресарио важно приветствовал его: «Добрый день, мисс Лайза», или: «Добрый вечер, мистер Лоуренс, надеюсь, фильм вам понравится». Когда все наконец входили и сеанс начинался, он проскальзывал в дверь и, стоя в темноте, глядел сквозь щель в тяжелой красной портьере на экран, где на победоносной колеснице мчался Бен Гур или какая-нибудь темноволосая, пышногрудая красотка в черном платье, вся в бриллиантах и оборках, рыдая металась по роскошным апартаментам или же страстно бросалась на шею задыхающемуся от нетерпения любовнику в белоснежной сорочке, а пианино под руками мисс Люсиль, как машина, фиксировало каждое движение души.
Так прошло две недели.
Вечером после сеанса он вернулся домой и зашел в комнату к матери, чтобы дать ей лекарство. Войдя, он увидел, что она отбросила подушки и сидит, опираясь на жесткую спинку кровати, пристально глядя на него.
— Мама… — встревожился он. — Мама, тебе плохо?
— Да, — ответила она, — мне плохо. От того, что я узнала.
— Я позову доктора Джордана. Почему ты не послала за ним Мэрибеллу? Я по…
Она прервала его резким жестом.
— Иди сюда, — приказала она.
А когда он стал в ногах кровати:
— Ближе.
Он зашел со стороны заставленного пузырьками столика.