Читаем Рассказы полностью

Это случилось в июле. Сергей и М. свернули на Маросейку в надежде выпить в каком-нибудь баре. М. был чем-то расстроен: он размахивал руками, мотал головой и чуть слышно бормотал <бля>, не обращаясь ни к кому конкретно. Два раза он даже хотел вернуться к машине, которую они оставили внизу у Рафика - он должен был за ней присмотреть. Может быть из-за этой погруженности М. в самого себя Сергей оказался один и немного выпал из привычной колеи.

Дом слева ремонтировали, поэтому весь участок улицы, вдоль которого он стоял, был завален лесами и досками. За лесами виднелась грязная витрина какого-то магазина. Там же было три мусорных бака в форме пингвинов. Сергей заглянул в бак. Среди окурков, б7анановых шкурок, пивных банок и других следов цивилизации в "пингвине" призраком безвозвратно минувшего копошилась большая крыса.

"Крыса", - подумал Сергей и впервые почувствовал, что в возникшем в сознании слове образуется глубина, подвал, похожий на тот подвал, который они с Шуриком Мамалыгой нашли в прошлый вторник в АО "Штольман и брат". Сергей усмехнулся, вспомнив испуганную, взъерошенную секретаршу, похожую на воробья. Она все время суетилась с бумагами, на ее лбу выступили капельки пота. Штольман тоже вспотел. Большое влажное пятно расползлось рубашке вдоль спины. Он то и дело вытирал лицо большим синим платком, но это мало помогало и пот все равно продолжал заливать его поросячьи глазки. Сергей брезгливо поморщился. Запах пота смешался с запахом клубники, которая лежала в тарелке на штольманском столе. Это было отвратительно, и в конце концов Сергей заподозрил, что одним только потом здесь явно не обошлось, тем более что Штольман постоянно вздрагивал и вертелся всем своим жирным телом в железной лапе Шурика Мамалыги. Он не хотел дать денег по-хорошему, и Сергей уже собирался поставит греться утюг, когда Шурик заметил вход в подвал. В том подвале было много интересного, даже пpишлось специально вызвать фургон. Особенно ему запомнился хлыст с черной полированной ручкой и странная конструкция, напоминающая одновременно гинекологическое кресло и электрический стул. Сначала он не понял, что это такое, а потом вспомнил, как однажды смотрел по видаку такой фильм, где какой-то американский лох любил сажать в такое кресло своих знакомых баб. Зачем он это делал, было непонятно. о Шурик объяснил, что есть такие мужики, у которых без этого не получается. Сергей представил себе толстого потного Штольмана с кнутом в руках и раскоряченного "воробья" в кресле, и как она кричит, а он в это время расстегивает ширинку. Потом, правда, выяснилось, что в кресле обычно сидел сам Шульман, а "воробей" щеголяла перед ним в кожаном лифчике, но вот этого он уже понять не мог.

"Да, - подумал Сергей, - в том подвале было много интересного. Чего только у лохов не бывает". о теперь перед ним был совсем другой подвал, и даже не перед ним а прямо внутри его головы. Сергей сталь осторожно спускаться туда, в надежде что-нибудь найти, но тут лестница - или что там такое было - внезапно исчезла из-под ног и Сергей упал. Очнулся он очень быстро, крепко держась на всех четырех лапах. Единственным, потрясение, был нервно подрагивающий хвост. Он оказался на улице. Увидев, что дома, как и прежде, убегают к небу и вообще все находится на своих местах, он испытал щемящее чувство радости. Лапы так и чесались совершить что-нибудь безумное: напугать человека, перебежать улицу, словом что-нибудь такое, что ознаменовало бы не только его радость, но и очередную победу над здравым смыслом. Он так бы и сделал, если бы не большой рыжий кот, неожиданно оказавшийся совсем рядом. Кот готовился к прыжку. Когда Сергей посмотрел в его глаза, он увидел два изумруда в форме песочных часов, и время его на этих часах истекало со скоростью прогресса.

Кот, наверное, уже прыгал, когда из-за мусорного бака метнулась серая тень. Кот взвизгнул. Песочные часы подернулись дымкой и ужас понемногу перетек из глаз Сергея обратно - туда, где он был раньше. Кот куда-то исчез, зато серая тень осталась, и Сергей узнал в ней ту самую крысу, которую он встретил в своем видении. Он вспомнил этот кошмар, в котором он был двуногим, и где другой двуногий в подвале кричал и дергался еще один держал его своими передними лапами. Этот кошмар прошел, но перед его глазами все еще мелькали колеса автомобиля, пивные банки на витрине, накрашенные губастые лица. Все это было из жизни двуногих, и Сергею пришлось сделать над собой усилие, чтобы не признаться себе в нервном срыве. И потом, все эти психопатические тенденции давно уже тревожили его. Он похудел и стал шарахаться от собственной цели. Когда-то он выходил почти что во главе стаи. Если бы кто-нибудь знал, как он прожил последние два месяца...

- Тебя зовут Сергей?

- А? - Он совсем забыл о ней. У нее был приятный голос и элегантный хвост, который все время немного подрагивал. ужно было что-нибудь сказать. - Да, Сергей. Слушай, а как это ты его?

- Да так... Укусила! - ответила она, улыбаясь невинной мечтательной улыбкой. Сергей заметил, что ее хвост снова дернулся. Было такое впечатление, что он существует независимо от хозяйки, и в этом независимом существовании его сотрясают конвульсии.

- Укусила? Куда?

- Туда! - Она сверкнула зубами и показала лапой на низ живота. Сергею стало не по себе, и его красные глаза потускнели. Песочные часы - это тоже из мира двуногих. Он вспомнил, что они стояли на полке в подвале и вращались в рамке из красного дерева. Это уже не могло быть случайным. Потусторонний мир из кошмара преследовал его, прячась в тысяче разных мелочей.

- Знаешь, он ведь мог тебя убить! - в ее голосе Сергею послышалась гордость и что-то еще, что он назвал прикосновением к запредельному.

Сергей незаметно хмыкнул. Интересно, знала ли она, что такое убийство? Смерть? Слово "убить" в ее устах звучало совсем не страшно, как в кино. Так говорят об убийстве крысята, пожирающие дохлого воробья. ет, крысята об этом не говорят. "Да и вообще, - подумал Сергей, бледнея, - разве это выразить словами? Это можно только вспоминать". Вспоминать ему не хотелось.

- Ты голодный? - она по-своему истолковала его бледность. В этом было что-то очень женское, и Сергей немного успокоился. - Там в пингвине есть еще немого еды. Пойдем?

- Пойдем.

Она дернула хвостом и побежала впереди, показывая дорогу. Сергей бежал следом и старался верить в то, что пища на какое-то время успокоит его расшатанные нервы. По дороге ничего не случилось. В баке под банановыми шкурками оказался кусок засохшей пиццы с колбасой и огрызок яблока. Она вонзила зубы в огрызок, и Сергей понял, что пицца предназначена ему. Он не стал отказываться. После пиццы ему в самом деле стало легче. "Еда, подумал Сергей, - это взятка нервам. Она действительно приносит на время успокоение. Иллюзорное, конечно, как и все остальное". И все же, он успокоился.

- Ну как? - хрипло пискнула спасительница, - Понравилось?

Сергей поднял глаза, быстро становясь самим собой. Крыса стояла перед ним, похотливо выпятив зад с дрожащим от возбуждения хвостом. <Значит/>как, - размышлял он, глядя, как играет солнце на ее удивительно белых зубах, оскаленных в жадной улыбке. - Значит, вот что тебе нужно? Значит, все подстроено?>. Он чувствовал, что закипает. еожиданно изнутри накатило, и он рыгнул.

- Ты че? - М. удивленно смотрел на него. - Ты че, в натуре?

- Я? - Он стоял в полутемном зале, держа в отведенной руке биллиардный кий, как будто собираясь ударить невидимого противника. В центре зала стоял стол с начатой партией американки. На стенах вокруг стола висели луки, наконечники алебард, щиты и мечи, все в псевдосредневековом стиле. Сергей понял, что находится в баре. Возможно, в том самом, куда они шли пол - часа назад, если только за то время, пока он был не в себе, он что случалось. Не без внутренней дрожи Сергей опустил кий, уперев его толстым концом в пол.

- Ну?

- Чей ход? - спросил Сергей.

- Да твой, чей же еще? - М. громко рассмеялся и отхлебнул пива из кружки. Точно такая же кружка стояла рядом, и Сергей понял, что вторая его. - Да, чувак, круто тебя проперло.

- Ты же знаешь, меня с пластилина не прет.

- Может и не прет, но чисто сейчас проперло. Круто в натуре.

- Ладно, а что было-то? Только по-порядку. - Сергей внутренне напрягся и даже пожалел, что задал вопрос. "А, ладно, хрен с ним. Главное, не забыть какую-нибудь б...дь зацепить, а то уже с пластилина переть начало".

М. почесал бритый затылок.

- Короче, было так. Вначале сидели, ты пластили под язык положил, водкой запил, короче, все дела. Потом по пиву взяли, пошли в биллиард играть. Меня поперло, ну я два шара через борт пустил, думал, у него стенки раздвигаются. А ты в стороне стоял, и все чики-пури. А потом ты че-то тереть пошел, про жизнь и все такое. Конкретно грузил. А потом палку схватил и заорал: "Альгемайн!", или что-то вроде того. Типа все.

- Слушай, - тихо спросил Сергей, примерясь к шару. - А крыса здесь не пробегала?

Июль, 1997

Илья Диков

С некотоpым тpепетом пpедлагаю вашему вниманию это. Это - отpывок из, скажем, автобиогpафического пpоизведения, котоpое в данный момент активно мною создается. Больше мне сказать нечего, я надеюсь исключительно на ваше и мое взаимопонимание. Hадеюсь, что большая буква "н" не пpопала - иначе пpопало все. ;)

Илья ДИКОВ

ЗАПИСКИ ПСИХОПАТА

(отpывок)

------------------------

"Писать дальше у меня нет сил. Жить в таком душевном состоянии невыразимая мука! Hеужели не найдется никого, кто бы потихоньку задушил меня, пока я сплю?". Это - не самое известное высказывание Акутагавы, однако именно эти слова сенсея встречают меня каждым утром. Они прыгают мне в глаза со своего листа, на котором они напечатаны крупным незатейливым шрифтом. Бумажный лист уже начал желтеть и загибаться с одного края думать об осени, какое бы время года не было сейчас за окном.

В комнате холодно, несмотря на то, что топится печь и работает обогреватель в углу. Тепло улетучивается через открытое окно - моим нервам необходим воздух. За окном идет дождь. Это страшное время, потому что в дождь на поверхность выходят дождевые черви и крысы: вода затопляет их норы. Я ненавижу дождевых червей. У них скользкие, бледно-розовые тела, которые все время напоминают о смерти. Крысы еще хуже. Когда их много... все это - плод моего больного воображения, фантомы моего бреда, но, увы, это не лишает их реальности. Вчера, например, я видел H. Она переходила улицу, держа за руку ребенка, кажется, девочку. Там было еще много людей. H. заговорила с одним из мужчин, высоким блондином в рыжем пиджаке. В ее облике например, тот быстрый жест, которым она поправляла свои рыжие волосы. Раньше, когда мы вместе учились в университете, я этого почему-то не замечал или это просто пришло позже, а раньше - пряталось внутри. Зеленый свет еще не зажегся, но машины куда-то пропали и двое молодых людей перешли на другую сторону. Девочка несколько раз дернула мать за рукав, но та отмахнулась. Было заметно, что H. увлечена разговором. Во мне забродило беспокойство, какое-то недоброе предчувствие. Оно было тем более зловещим, что не имело никакой пищи извне и черпало весь свой огонь в глубинах моего сознания. Такое же или немного иное беспокойство светилось в настойчивее дергала мать за рукав, не произнося ни слова. Это был сплав какого-то недетского упрямства и такой же недетской робости, даже отстраненности. Она тянула мать вперед, на ту сторону, но та только поправляла прическу и улыбалась. Мужчина тоже улыбался и иногда легко прикасался рукой к ее плечу. H. ни разу не отстранилась, как это бывало, она продолжала улыбаться. Девочка, видимо, решила идти одна. Я смотрел, как она семенит по проезжей части, оглядываясь на мать. Мое беспокойство наконец победило мою инертность и я шагнул вперед, расталкивая стоящих передо мной людей. Они отодвигались, как манекены, иногда - с недовольными лицами и возгласами, и это было немного похоже на кукольный театр. Может быть, это и не так, но им было все равно. По шоссе неслась машина. Вдали я не сумел ее разглядеть, но вскоре оказалось, что это - мерседес. Машина ехала очень быстро, я подумал, что она на успеет затормозить перед маленькой дочерью H., которая уже прошла почти половину пути. H. тоже заметила опасность. <Слишком/>!>, - подумал я почти со злорадством. Я не желал зла ни H., ни ее дочери, но в памяти все равно колыхалась обида за сказанные несколько лет назад слова, и эта обида тянула за собой желание отомстить. еважно - как, но так, чтобы она поняла и главное пожалела. H. оставила своего у за дочерью. Тот побежал следом, но я все равно был их обоих. И все равно - не успевал. Девочка остановилась посередине шоссе, переводя взгляд то на приближающуюся черную машину, подающую пронзительный сигнал, то на бегущих к ней людей. Она не кричала, и это меня удивило. H. тоже молчала, а ведь она должна была окликнуть дочь, позвать ее к себе... Я опаздывал совсем немного, и даже, наверное, успевал попасть под машину, но водитель все же сумел затормозить, и я мысленно отдал дань уважения немецкой технике. - Вы че, бля, охуели совсем? - заорал хозяин машины с красным рябым лицом. - Жить, бля, надоело?!

- Hе ругайтесь при ребенке, - H. говорила спокойно, но лицо у нее было бледным, а левый глаз подергивался.

Девочка подбежала к матери и молча заплакала. Мне показалась, она так и не поняла, какой опасности только что подвергалась, и ее напугал только вид разъяренного водителя. Hо больше всего меня удивило то, что она плакала молча.

- А хули она под колеса лезет? Я, нах, сигналю - а она стоит! Что она у тебя, глухая что ли?

- Глухая, - тихо ответила H.

Было такое ощущение, что мы - трое мужчин - спали и вдруг проснулись. Ухажер помотал головой и задумчиво пошел обратно. Hа его поясе запищал пейджер. У водителя иссяк запас слов: что-то беззвучно пробормотав, он повернулся и пошел к машине. Я стоял на проезжей части и чувствовал, как пылают от стыда щеки. Мне показалось, что манекены, которых я только расталкивал, вдруг ожили и смотрят на меня с укором или усмешкой. H. деpжала обеими руками дочь. Водитель хлопнул дверью и завел машину.

- Пойдем, - сказал я H. Она кивнула. Я взял ее за локоть. Она вздрогнула, как от удара током, и мы пошли обратно. Ухажер - высокий блондин с пейджером на поясе - куда-то исчез. - Все в порядке? - спросил я, стараясь не выдать щемящего чувства жалости, смешанного с чувством вины, которое продиралось изнутри к моим глазам. Она вдруг стала моложе на несколько лет, когда-то разделивших нас, как мне казалось, навсегда. Страдание имеет свойство очищать душу. Она кивнула и поправила волосы все тем же нервным жестом. Было видно, как уверенность возвращается к ней. В ее черных, как угли, глазах вспыхнули красные огоньки. - Все в порядке, - сказала она тонким и немного резким голосом, и я подумал, что совсем не знаю эту женщину, в облике которой неуловимо, но явственно проглядывается что-то крысиное. аверное, меня передернуло слишком открыто, потому что ее взгляд наполнился удивлением. - Hу я пойду? Она молча кивнула. Вид у нее был рассеянный. Я повернулся и пошел прочь, не оглядываясь, успев только заметить, что на безымянном пальце ее правой руки нет кольца. А на моей... Обратила ли она внимание? Hе знаю.

Июль 1997

Илья Диков

сценаpий к коpоткометpажному фильму

Hедавно ко мне зашел пpятель, pежиссеp. Мы долго споpили о кино, о твоpчестве... В итоге pодился этот сценаpий. Тем, кого шокиpует неноpмативная лексика, я советую не дальше читать. Жду ваших откликов, как всегда.

Алексей ПЕСКОВ

Илья ДИКОВ

***

"Я вышел подышать воздухом. Может быть, на самом деле я думал совсем о другом. Может быть, глядя с крыши на мост, рельсы и коричневатую гладь Яузы, я почувствовал смутное желание оказаться ближе к истинной природе вещей, к смерти. о я не стал об этом думать. У Ходасевича есть такие строки: "Счастлив, кто падает вниз головой - видит он мир хоть на миг, но иной", но мне, было плевать. Я просто стоял и мотрел". ЗТМ.

Титр: "...". Из тоннеля с лязгом и грохотом выезжает поезд, из окна которого видна крыша, на краю которой стоит герой. Крыша. Герой смотрет вниз. а заднем плане - проезжающий поезд.

- Пиздец.(пауза) Ебанный мир! Охуеть! Поебать! В пизду! В пизду!... (поезд въезжает в тоннель с откровенно коитальным акцентом, заглушая монолог). Распиздяи убогие! Мудаки! Ебанные в рот! Все нахуй в пизду! (снова едет поезд...).

Пауза. Героя трясет, лицо искажено. Внезапно он выхватывает из за спины лохматую плюшевую собаку белого цвета и с диким криком бросает ее вниз.

Собака медленно падает.

Герой отворачивается и отходит в центр крыши.

В одном из окон женщина поливает герань. Собака с высунутым языком являет собой образ полнейшего идиотизма и тупости.

Коснувшись земли, игрушка разбивается бутылочными осколками. Акустика усиливает звуковой эффект.

Герой стоит в центре крыши, едва держась на ногах. Кажется, он совершенно опустошен.

Крупный план: герой что-то тихо бромочет, глядя себе под ноги. Затем он целенаправленно подходит к печной трубе, снимает крышку и смотрит вниз. В трубе, как в колодце, плещется вода. Hа сырых деревянных стенках - мох и падающие капли воды. В воде проплывает рыба, сом.

Крупный план: на лице героя играют блики воды. ад головой с бешенной скоростью несутся облака.

Герой смотрит в трубу, затем отрывается от нее и с замедленными, сомнабулическими движениями, опираясь рукой на трубу, перекосившись, глядя под ноги, сползает на железный настил.

Hаезд: на фоне кирпича лицо героя, на кот продолжают играть блики.

Голос (за кадром): "Что ты сидишь?"

Рядом с героем появляется просветленное лицо мужика, привлекающее своей уродливостью и порочностью. Произнося фразы, он характерным рубящим жестом поднимает и опускает обе руки.

- Что ты сидишь? Действовать нужно!

- Что? (или: мычание)

Мужик одет в грязные обноски, полное рванье, сохрняющее следы модной одежды.

- Действовать. Сделать шаг вперед, понимаешь? Вот я сделал. Пиздато?

Он опускает голову и мы видим, что у него нет ног. Он сидит на доске с подшипниками, к которой привязан ремнями. а коленях лежит замусоленный, обвязанный бинтами сломанный костыль.

Крупный план: лицо героя с детским выражением, соединяющим желание и страх одновременно.

Мужик разворачивается спиной к герою, оборачивается и издает радостный смешок; затем он с силой отталкивается костылем от крыши и мчится к краю на своей доске. В момент падения он взмахивает руками. В одной из них зажат костыль.

Аккорд электрогитары постепенно сходит на нет, все заполняет ветер.

Вид Москвы: ряды машин в рапиде едут по шоссе, на заднем плане современные оффисные здания. а переднем плане идут в вечерние костюмы "хозяева жизни" и несколько обычных прохожих.

Фигура героя, смотрящего в камеру. Он отворачивается, затем подходит и залезает в слуховое окно.

Герой в древней долбленой пещере. Он идет по галереям, по лабиринтам подземных комнат. В одной из келий за стеной слышен шум метро. ЗТМ.

Герой трясется в вагоне поезда, который выезжает из тоннеля на открытое пространство. Свет заливает вагон. апротив героя сидят две симпатичные, очень привлекательные модные девушки в кислотной одежде. Одна положила голову другой на плечо, а руку с лохматой плюшевой собакой - на колени своей подруге. Подруга гладит ее руку и улыбается, глядя на героя. За окном поезда - виден тот самый дом. Поезд скрывается в тоннеле.

Конец.

Hазвания пока нет. Ваши ваpианты пpиветствуются. Рабочий ваpиант: "Птицы му^". ;)

ЗЗЫ: Пpошу пpощения у модеpатоpов за некотоpые обоpоты. Hадеюсь, они все же будут воспpиняты как часть пpоизведения, а не попытка оскоpбить нежное сознание читателей. ;)

Илья ДИКОВ

ГОВОРИТЬ

И хоть не видел ничего,

о все глядел вперед.

С.Т. Кольридж

(пеp. H.Гумилева)

1.

Это своеобразное развлечение - катать по столу сушеные горошины. В его бессмысленности есть что-то притягательное, какой-то отблеск необретенной рациональности. Горошины сталкиваются и разлетаются в стороны как маленькие биллиардные шары. Иногда я поднимаю голову и, не отрываясь, смотрю в окно, а затем снова возвращаюсь к своему занятию. которому Я предаюсь ему с самоотдачей и сосредоточенностью, которая, возможно, граничит с безумием.

- Странно, в наше время каждый ребенок знает, как из солутана получить эфедрин, а как звали Пушкина - они не знают.

- Ну и что? - спросила Марина, закатывая левый рукав.

- Ничего, просто вспомнилось: "Бери больше, неси дальше, стреляй метко".

- Это ты сам придумал? - Она говорит это просто так, не участвуя в разговоре.

- Нет. - Я смотрел, как она затягивает зубами перетяжку и пытался о чемто думать, но утро было слишком сырым и холодным, и было слышно, как вода с крыши капает в переполненную бочку.

- Марин, ты знаешь, что там творится? а улице?

- Ну вот мы и дома! - Жидкость в шприце сделалась красной. - Помоги, ладно?

Я помог ей снять перетяжку и отвернулся. Я знал, что сейчас она плавным движением двинет поршень, а затем упадет на кровать и будет лежать с закрытыми глазами и ждать прихода. Дождь за окном превращал деревню в грязную лужу, по которой уже вчера можно было передвигаться только в болотных сапогах. "Если так пойдет дальше, то деревья начнут гнить на корню" -. То же самое думали небритые и мрачные Пелюгинские мужики. Встречаясь у единственного незатопленного колодца, я порой читал в их глазах тоску и покоpность, а иногда - беззлобную н зависть?, потому что наш дом стоял на холме и до сортира не нужно было плыть на лодке или на плоте, как это делали Семирядовы, отец с сыном, которые оказались ближе всех к вышедшему из берегов озеру.

- Саша... - Я вздрогнул: хриплый голос с тяжелыми чувственными интонациями нарушил мою задумчивость. - Саша...

Я ощутил холод ее влажных тонких рук и теплое прикосновение полураскрытых губ.

- Я не хочу, - сказал я, подавив внезапный приступ тошноты.

- Почему? - Ее взгляд с поволокой похоти показался мне наивным и от этого - еще более тошнотвоpным. Я покачал головой. - Потому. Каждый раз одно и то же. еужели у тебя там внутри, - я постучал себя по виску, больше ничего нет? Или ты думаешь другим местом? - Я вспомнил один из офортов из "Каприччиос" Гойи, где двум молодым девицам привязали к голове стулья - для того, чтобы они переместили мыслительный центр из прежнего седалища в новое. Офорт так и назывался: "У них уже есть, на чем сидеть".

- Ну Саш, ну пожалуйста! - она потерлась об мое плечо как похотливая кошка. Но в это утро я, наверное, был не вполне котом и мне не хотелось, в терминах древних египтян, снова говорить со смертью. Ибо такова привилегия кошачьего рода.

Я улыбнулся. Решив, что лед растаял, она принялась торопливо расстегивать блузку. Ее пальцы заметно дрожали. Улыбаясь, я размахнулся и дал ей пощечину. Она всхлипнула. Я поднялся и, гремя сапогами, пошел к себе на второй этаж.

- Козел!: - она ругалась и колотила руками в запертую дверь. - Открой! Слышишь, открой дверь, сволочь! Открой...

"Давай, давай, постучи, - Я грустно ухмыльнулся, поворачивая ключ в замке. - Подумай о жизни, сука!"

Я знал, что это жестоко. Учитывая ее pасшатанную кислотой психику, усталые гены старинного дворянского рода, я не должен был так делать, но идти у нее на поводу я тоже не мог. В ней было что-то завораживающее. Порой она толкала меня на странные поступки, как, например, этот приезд на дачу весной, когда вода в реке вспучивается и рвется наружу, а снег уже почерневший, все еще не собирается окончательно растаять. Мне было любопытно идти за ней по следам безумия, но с каждым новым шагом в моей душе росло сопротивление. У души есть особый язык, на котором нельзя говорить, а можно только слушать. Тот, кто хоть раз слушал свою душу, знает, что души не умеют лгать. Передо мной стоял выбор. Я должен был сказать ответное слово и облечь его в одежды своих поступков, потому что только так душа может понять то, что мы ей говорим.

Наверху было холоднее, но здесь был мой стол, мои книги, мой запах. Мне снова удалось увидеть все это как бы впервые, словно при встрече с самим собой. Я лег на кушетку не раздеваясь, только свесив ноги в ботинках, и положил подушку под голову так, чтобы было видно небо c летящими облаками. Лежа с закрытыми глазами он прислушался. Внизу стало тихо. Я ощутил странное давление в животе и вслед за этим - ощущение движения, как будто кровать вращалась вокруг воображаемой оси, проходившей через центр давления. Это был сон. Я сознавал, что сплю, но все равно не мог договориться с самим собой насчет этого давления в животе: снится ли оно мне или существует на самом деле. Эта неопределенность вселила в меня бесконтрольное волнение. Я открыл глаза и сел, тяжело дыша. Давление исчезло, но это ничего не проясняло. Продолжая испытывать беспокойство, я сел за стол и открыл наугад одну из книг, но читать не смог: буквы не складывались в слова. С восприятием было что-то не так. Спустя некоторое время мне надоело листать страницы, в сознании загорелось непреодолимое желание что-нибудь написать. Я взял ручку, затем, покопавшись, нашел чистый лист бумаги. При этом я старался двигаться нарочито медленно, как бы специально. Это была странная игра. Я видел каллиграфические буквы, но не мог их прочитать. Спустя несколько минут у меня заболела голова. Все действия: которые я совершал, теперь казались мне бессмысленными, ненужными; неожиданно я подумал, что таковы, наверное, вообще большинство неосознанных действий, совершаемых в жизни. От осознания этой бессмысленности возникло ощущение тяжести, давящей на затылок. Головная боль стала почти невыносимой. В панике я понял, что за все время, пока я находился в этом состоянии, в моей голове не возникло ни одной настоящей мысли. Мне стало страшно: я испугался, что разучился думать, даже не удивившись абсурдности этого страха. еожиданно все встало на свои места. Процесс мышления возобновился, и, хотя теперь он уже не обладал тем мгновенным знанием вещей, как секунду назад, но все же думать было привычнее и приятнее, также, как приятно после светского фуршета в шикарной гостинице возвращаться в собственную квартиру и пить на тесной кухне чай с бутербродом.

В наступившей тишине пришло воспоминание, которое я испытал ребенком в этом же доме:

Садится солнце. Пpиоткpыв дверь, я слежу за тем, как оно понемногу исчезает за лесом, как потом вместе с солнцем, исчезает и сам лес, и холм, и деревья вокруг пруда превращаются в черную паутину. От земли поднимается холод, от которого стынут ноги, но я все-таки продолжаю стоять, лишь чуть-чуть прикрывая дверь, потому что мир, который я вижу сквозь эту свою щель кажется не таким, как снаружи. Я чувствую, как что-то прячется там, за домом, в кустах малины, как оно смотрит на меня большими немигающими глазами, похожими даже не на глаза, а на большие решетки Мохнатые лапы бесшумно касаются земли, передвигая по лужайке черное брюхо. Я внимательно вслушиваюсь в стрекот многочисленных сверчков и кваканье лягушек на невидимом пруду. Hа какомто участке залаяла собака - далеко, может быть даже в соседней деревне. Я пpодолжаю слушать: я знаю, оно близко, потому что стpах уже засел болезненным комком где-то в животе. Я чувствую, как он наливается, тяжелеет. Уже совсем рядом. Еще немного, и большая тень поползет по ступенькам крыльца. Или, может быть, оно полезет через окно? Стpах забирается все выше, теперь он уже в груди, легкие сжимаются, силясь выдавить крик. Я резко дергаю дверь на себя и поворачиваю ключ в замке. Все. Оно, его мир, остались за дверью. Даже нет - их просто не стало. Я смотрю на окно и смеюсь. Смех получается не очень - стpах ушел, но, как всегда, оставил после себя тревожный, скользкий след, дорожку, по которой он сможет потом вернуться обратно. По-моему, эта дорожка очень похожа на ту, которую оставляют позади себя слизняки, живущие под бревном. Однажды я прикоснулся к ней пальцем: оказалось, это просто слизь, даже не вонючая, а вначале я подумал, что меня вырвет. Потом я узнал, что в слизняках нет ничего страшного, и мне даже стало их немного жаль, потому что у них нет раковин, как у других, нормальных улиток. Что-то щекочет мне ногу. Это кот! Я хватаю его и поднимаю над головой. Кот изворачивается, выпускает когти, а я утыкаюсь носом в его теплый, пушистый живот. Вот так. Кот переполз на плечи и лег, как воротник. теперь с ним можно ходить по всему дому, и уже не будет страшно, ведь стpах остался за дверью вместе с лесом и прудом, в котором вся вода теперь почернела и стала совсем не прозрачной, как днем, и если на небе горят звезды, то их свет оставит на этой воде свой серебристый печальный след, медленно тускнеющий с восходом. Вот я хожу по дому, а кот тихо мурчит над моим ухом и, разомлев, выпускает когти, но мне не больно, потому что я уже накинул на плечи любимую отцовскую овчину, которая мне, конечно, велика и висит на плечах, как драный мешок - но зато она впитала его запах, тот запах родных сильных рук, рядом с которыми невыразимо уютно и спокойно.

Я выключаю свет. Моя комната на втором этаже сразу становится совсем другой. Почему в темноте все по-дpугому? Или, может быть, это днем все по-дpугому? Днем все-таки лучше. Днем не страшно, и оно, то, что бродит сейчас вокруг дома, - днем оно спит, да, прячется где-нибудь в лесу, в крапиве. Теперь, когда внутри тоже темно, мне опять становится страшно. Я подбегаю к кровати, забираюсь под одеяло и съеживаюсь от холода. Одеяло нужно подоткнуть под себя и потереть одну ногу об другую, тогда станет тепло, и даже жарко. Под одеялом очень уютно: есть место для рук, место для ног, тот кусок, который оказался под головой - подушка. Если становится жарко или трудно дышать - можно сделать отверстие или засунуть ногу в щель между стеной и кроватью. Так можно лежать долго, целый час или больше можно даже заснуть, и тогда ты сам не заметишь, как высунешься наружу, как сама собой разломается теплая нора, и ты перевернешься на спину и пролежишь так до самого утра.

Это было даже не совсем воспоминание. Оно не тянуло за собой никаких хвостов ассоциаций, никакой рефлексии. Я испытал все это так, словно я на самом деле на какое-то время стал ребенком. Потом я почувствовал, как в мозгу слвно прорвало плотину. Я был в ярости. ("Это все бред, бред сивой кобылы в лунную ночь! Эти ублюдские ощущения... Я просто поддался своей любимой меланхолии. А с чего началось? С того, что эта шлюха вкатила себе эфедрин, который я берег с марта, и может быть вообще не собирался использовать, а так, оставил на память, как Вертинский - табакерку с кокаином. еважно... Раз уж она его достала, то мне уже терять нечего").

Открывая дверь, я машинально посмотрел на руку, забыв про гимнастерку с длинными рукавами. Марина сидела в углу, прямо на полу и смотрела на меня глазами, полными ужаса. Я подошел к ней. Она задрожала от страха и закрыла лицо руками.

- Не бойся, - я погладил ее по голове. - Это я.

Она сжалась в комок, как маленький испуганный котенок перед загнавшей его в угол добродушной немецкой овчаркой, которой всего-то и нужно - ткнуть носом мягкий живой комочек и облизать его своим ласковым розовым языком. Я продолжал гладить ее, стараясь думать о чем-нибудь приятном. Мне показалось, она начинает успокаиваться, хотя я и понимал, что это ненадолго. Она раздвинула упавшие на лицо волосы и отбросила их назад, потом взяла меня за руку и улыбнулась. екоторое время мы смотрели друг на друга, затем взгляд ее расширенных зрачков стал блуждать по комнате, пока не остановился на вазе с искусственными цветами. Я вновь почувствовал сковавший ее страх, но на это раз не смог перебороть собственного отвращения. Покачав головой, я оставил ее наедине с ее эфедриновыми фобиями и покинул комнату, убедившись в отсутствии лежащих на виду острых или режущих предметов. Мне самому приходилось испытывать подобное, и я отчетливо представлял себе ее испуганное сознание, не находящее себе места. Тем не менее, я не чувствовал к ней сострадания. апротив, я старался мысленно отдалиться как можно дальше от нее, чтобы не оказаться втянутым в туже отвратительную грязь.

Увидев висящую на крючке штормовку, я накинул ее и вышел на крыльцо. Вид залитой водой деревни захватил меня. Я стоял, загипнотизированный отражающимся в красной воде закатом, сиротливыми домами на сваях и той странной грустью, которую источала вся эта картина. Грусть проникала в душу вместе с криками грачей и неразборчивой руганью Пелюгинских обывателей. Она находила во мне отклик - так птицы откликаются на зов своих собратьев; и я устремился на этот зов, внезапно и с бесконечной радостью ощутив себя частью чего-то большего, нежели я сам. Деревня, полузатонувшие голые деревья, закат - все это было во мне и одновременно - вне меня. Я ощутил себя заботливо укрытым в чьих-то теплых невидимых руках. В моем сознании возникла удивительная мысль, что мы - те, кто ходит по этой земле - все мы живем взаймы, взяв кредит у предыдущих поколений. В свое время и нам придется присоединиться с ним, и тогда уже мы сами будем кредитовать наших потомков. И этот кредит, это знамя, передаваемое от поколения к поколению, этот долг, переходящий от отца к сыну - это и есть Родина, великая вневременная общность прежде живших, ныне здравствующих и тех, кому только предстоит появиться на этот свет. Та метафизическая любовь, которую я ощутил в своем сердце, любовь к Родине, была безусловно сильнее и глубже, чем мелкие привязанности к вещам повседневности, с которыми она вынуждена там соседствовать; но вместе с этим пониманием вернулась грусть о том, что рано или поздно всему наступит конец, и уже некому будет вернуть предкам данный ими кредит.

Озаренный грустью, я заметил, что за сутки вода еще немного поднялась: еще вчера между ней и последней ступенькой семирядовского дома был зазор в палец толщиной. Теперь зазора не было. Подгоняемая ветром, вода легко перекатывалась по доске туда и обратно. Это напомнило мне о моем деле - я должен был сделать плот. Я совершенно забыл об этом, как будто это должно было произойти завтра, или, наоборот, уже случилось раньше, и с тех пор прошло много времени.

Пейзаж затопленной разливом деревни отпустил меня. Я пошел в сарай, чтобы взять там болотные сапоги, потому что резиновой лодки у меня не было, да если бы и была - без сапог я бы все равно никуда не поплыл. Дорогой я думал о письме из столицы, которое принесли во вторник. Почтальона, который принес письмо, я не видел, если не считать форменной куртки, мелькнувшей на дороге и пропавшей из виду за поворотом. Увидев в окно, что я вернулся (мне нужно было сходить в лес за дровами), Марина выбежала на крыльцо, и глаза ее были похожи на два колодца, наполненных мутной влагой страха. Я спросил ее, в чем дело. Она ответила, что почтальон, который принес письмо, был похож на смерть. У него были длинные, тонкие руки и лицо, как изборожденное морщинами маска из египетского саркофага. В письме говорилось, что я должен срочно прибыть в Москву. Письмо пришло во вторник. Теперь же на дворе догорал четверг, а я так ничего и не сделал. Чувство долга, как неутоленный голод, пожирало мое сердце.

(Из детства я лучше всего помню грязную тропинку, которая петляла вниз по склону между яблоневых деревьев. Я бегал по ней к роднику за питьевой водой, которую таскал в большой канистре из-под бензина. По дороге к роднику, когда канистра была еще пустой, я шел легко. Иногда я даже отталкивался ногами от упругой земли и на мгновение зависал в воздухе над склоном, как горнолыжники на трамплине. а обратном пути канистра была уже полной, к тому же приходилось нести ее в гору. Сначала я нес ее в правой руке, потом закидывал на спину, но это не очень помогало. Тропинка медленно, рывками ползла мне навстречу словно толстый жирный червяк, облепленный грязью. В голове вспоминались слова из песни Высоцкого про то, как люди вращали локтями землю "от себя, на себя, под себя". Я часто останавливался, чтобы передохнуть. Иногда я мечтал вернуться обратно к источнику и заснуть там, свернувшись на траве, но у меня не хватало духа бросить канистру. Я мог лишь, задрав голову, с сожалением смотреть на облака, которые отчего-то казались мне резвящимися в воздухе сказочными драконами. Я представлял, как это, должно быть прекрасно и легко - гоняться друг за другом в воздушных потоках. Это чувство воображаемой легкости запомнилось мне навсегда. "аверное, - думал я, - это чуть-чуть похоже на рыбок в аквариуме", но при мысли об аквариуме я снова вспоминал про канистру и горько, не по-детски вздохнув, тащил ее дальше.

Как-то раз, глядя с крыши дома на проходящих внизу людей, я подумал, что и сам, с высоты птичьего полета, тоже похож на такого же суетливого муравья, особенно когда приходится тащить вверх по склону канистру, чем-то напоминающую то ли кусок еды, то ли яйцо, но гораздо более бессмысленную. Именно бессмысленность угнетала меня, потому что я не верил, что вода в источнике действительно обладает всеми теми свойствами, которые приписывали ей взрослые. Я пытался найти выход, какой-нибудь способ опpавдаться пеpед собою хотя бы намеком на смысл. Подсознательно я чувствовал его, как стаpый pыбак из pассказа Хемингуэя чувствовал свою большую pыбу, но тогда я еще не умел вытащить его на повеpхность. Потому к бессмысленности добавлялась безысходность, потому что я не мог представить себе того времени, когда я перестанут посылать с канистрой, разве что когда-нибудь я сам будет посылать кого-то вместо себя... Тем не менее я не испытывал к источнику никакой неприязни. Мне даже нравились тенистые ивы, под которыми он прятался от посторонних, чистый песок на дне и аккуратные доски, которыми он был обшит во избежание оползней.

Когда в школе проходили Древнюю Грецию, я узнал о Сизифе, о наказанном богами за разбой и гордость. Еще, согласно легенде, ему удалось заковать в цепи Смерть. Земная жизнь Сизифа, сына царя Эола, была обычной легендой, соединением правды и вымысла, как и большинство легенд. Эта часть истории меня не тронула. о в том наказании, которое придумали Сизифу боги, я увидел родное. В бытность свою разбойником, этот странный грек убивал своих жертв, придавливая их тяжелым камнем. аказание было остроумным: катить этот, или даже еще более тяжелый камень вверх по склону. Достигнув вершины, камень падал, и все начиналось сначала. В моем представлении лицо Сизифа рисовалось смуглым и морщинистым, залитым потом. Казалось в нем отражается шероховатая кора старых яблонь с желтовато-мутными подтеками смолы.

- Миф о Сизифе - это яркий пример жестокой эксплуатации человека человеком. Эта легенда вскрывает глубокие противоречия рабовладельческого строя, где класс рабовладельцев безраздельно властвовал над телами и душами рабов, не имевших ничего, кроме своей жизни.

Я смотрел на картинку в учебнике, на которой был изображен полуголый Сизиф, толкающий вверх по склону огромный камень. Склон был нарисован схематично, и было видно, как он отвесно обрывается у самой вершины. Я представил, как камень раскачивается и падает. Сизиф размазывает по лицу пот. Он медленно смотрит вниз, затем неторопливо спускается по слону. И пока он идет: Я ощутил даже смутную боль в пояснице и то ощущение легкости, которое появляется в тот момент, когда канистра гулко опускается на пол. Каждый раз, после очередной прогулки к источнику, я верил, что этот раз последний, и даже зная, что это не так, я продолжал верить, и мне действительно становилось легче. В Сизифе я неожиданно обрел товарища по несчастью. (Я долго смотрел себе под ноги, затем склонил голову на руки. Погpузившись в себя, я почувствовал сильную и почти неуловимую pыбу смысла, огpомной тенью скользнувшую под утлым суденыщком моего pазума. Я бpосил кpючок с наживкой. Тогда pыба схватила его и потащила меня за собой. Я следил за ней, и на этот коpоткий пpомежуток вpемени миp пеpестал быть: она была пpекpасна). Со стороны могло показаться, будто я сплю. а самом деле я не спал. о реальность и в самом деле куда-то уплыла или растворилась, и теперь я наблюдал происходящее с какой-то из внутренних крыш. Весь класс, и парта, и сам я оказались далеко внизу, в то время как мое восприятие вознеслось вверх. До меня долетал голос учительницы и все те мелкие шумы, которые всегда бывают во время урока, но я слышал их так, как рыба слышит голоса рыбаков на берегу. Я и в самом деле ощутил себя рыбой и устремился прочь от поверхности навстречу темному дну с сочными стеблями бурых водорослей и песку с разбросанными по нему раковинами мидий, дну одновременно притягивающему и пугающему.

- Саша, - голос оказался неожиданно близко. Я вздрогнул, почувствовав прикосновение маленького острого локтя Марины, соседки по парте. - Саша, не спи - учительница смотрит.

- Я не сплю, - шепотом отозвался я, и стал рисовать картинку про Сизифа на последней странице тетради.

- Главное в этом наказании, - продолжала учительница бессмысленность. Тяжелый труд Сизифа бесполезен для трудового народа Древней Греции. Он сознает эту бесполезность, возможно, в нем рождается чувство протеста, но он не может поднять свой внутренний протест до уровня сознательной борьбы. Атмосфера мрачного Аида создает картину полной безысходности рабского существования...

Я встрепенулся и подумал, что сейчас наконец я смогу высказать вслух свой внутренний протест. Я поднял руку.

- Татьяна Сергеевна...

- Головин, ты хочешь что-то сказать? - Учительница удивилась. (Скромный, угрюмый мальчик. Близких друзей нет. а уроках молчит, но материал усваивает. Исполнителен, но никогда не вовлекается в работу целиком. Такое впечатление, что он лишь создает видимость, внешний образ выполнения задания, занимаясь на самом деле чем-то иным.)

- Этот Сизиф, ну: он мог отдохнуть, пока спускался вниз. - От волнения я почувствовал, что вспотел и даже пожалел, что начал говорить, но было уже поздно. - Это было не бессмысленно. Понимаете?

Взгляд учительницы стал каким-то странным. Я смутился. Мне хотелось pассказать им пpо pыбу и пpо то, как я поймал ее. Hо они набpосились бы на нее и pастеpзали, как голодные акулы. Поэтому я сел на место, стаpаясь не смотpеть никому в глаза.

С тех пор в школе меня так и звали: Сизиф. Я не обижался; я даже гордился этим прозвищем, чувствуя в нем свою причастность к таинственному миру прошлого).

На следующее утро я начал строить плот. Это было непросто, к тому же я все время боялся, что не хватит досок и придется ломать что-нибудь в доме. Часто приходилось работать под дождем, но даже когда его не было сырость и холод оставались рядом как два надзирателя. К обеду напряжение достигло критической точки, и неизвестно, во что бы оно вылилось, но, к счастью, я порезал руку пилой. Кровь отрезвила и успокоила меня. Залепив порез пластырем, я продолжал работать и вскоре мое упорство было вознаграждено: мое сознание, очищенное дурной погодой и физическим трудом, нашло наконец ту дверь, за которой оно могло бы побыть наедине с самим собой. После этого мое тело продолжало работать автоматически, само по себе, и дело пошло в гору.

К вечеру мне удалось соединить несколько бревен в достаточно устойчивую конструкцию и даже сделать на ней настил из досок, на котором можно было бы установить палатку. Оставалось найти подходящий шест, якорь и способ разводить огонь для согрева и приготовления пищи: я был уверен, что наше водное путешествие будет длиться никак не менее трех - четырех дней, в зависимости от того, насколько верно будет выбран путь или насколько широко распространился потоп. Мысленно я сравнивал себя с оем, но тот в своем лице спасал человеческий род и род животных, в то время как я пытался спасти лишь жалкий обрывок цивилизации.

2.

Иногда, просыпаясь утром, я начинаю сомневаться в том, что я человек. Стены, потолок, мебель - все куда-то убегает, становится бесконечном далеким. Тоже самое происходит и с моим телом. Оно делается чужим, неподвижным. оги и руки наливаются тяжестью, я уже не в силах пошевелить ими. Сам я, наоборот, сжимаюсь, словно превращаясь в муху или паука. Все это очень странно. Что-то во мне испытывает при этом страх - мне кажется, это остатки человечности, но я уже утратил эмоции и вместе с ними - всякую волю к движению, к изменению вообще. Теперь я не просто муха. Я - засохшая дохлая муха, сохранившая тень осознания. Потом я теряю пространство. Я больше не могу сказать, в какой части комнаты я нахожусь. Какое-то время я верю, что нахожусь везде, но что значит это "везде" - я не знаю. Поэтому точно так же можно сказать - нигде. Откуда-то снаружи приходят сигналы бедствия. Я больше не муха. Я даже не могу больше сказать "я". Кокон, которым раньше была моя комната, мое человеческое тело и наконец остывающее сознание мертвой мухи, - этот кокон больше ничего не скрывает. Внутри него пустота. Волны искрящейся синевы прокатываются надо мной. Это радость. Где-то рядом печаль. Эмоции ползают вокруг как экзотические насекомые или даже нет - как черви, которые заводятся в падали. Мне все еще кажется, что я мыслю словами. а самом деле это не так. Слова мыслят сами по себе. Река, имя которой - язык течет мимо меня, снаружи. Я - внутри, но и там меня нет. Слова парят в облаках, тревожно перекликаясь, как птицы, внезапно потерявшие землю. Крохотный мир под голубым небом приходит в движение.

Чужие слова обваливаются лавиной. Мне очень тяжело. Меня буквально сдавливает со всех сторон. Кажется, я вновь обретаю тело, и вместе с телом - боль. Сейчас, когда я еще слишком далеко - это лишь воспоминание о боли, тупое, гнетущее воспоминание. о я возвращаюсь, и боль возвращается вместе со мной, вместе со страхом и отчаянием. Я - дохлая муха, сохранившее сознание и память о смерти, о внезапно навалившейся тяжести, вдавившей меня в подоконник. Мои кишки давно уже высохли на солнце, но я все еще помню боль раздираемого чужеродной тяжестью брюшка и треск ломающихся крыльев. Кажется, я упал откуда-то сверху. Потолок слишком далеко. Тяжесть сжимает виски. Я не чувствую рук и ног! Как будто их отделили, пока я спал, или меня отделили от них. Это что-то со зрением. Я все вижу неправильно. ет, руки вот они, на месте, лежат вдоль туловища. Я пытаюсь поднять их, но усилие замирает где-то в плечах. Возле горла застыл какой-то комок. Я не могу говорить, двигаться, шевелить головой. Я раздавлен невидимой тяжестью. Да что же это такое, в самом деле! Я собираю силы, которые словно утекают в решето, и пытаюсь поднять руку. Сознание пронизывает боль рвущихся тканей. Что со мной? Я оторвал себе руку... нет, нет, вот она - перед глазами, я ее вижу. Пытаюсь пошевелить пальцами. Удалось, но как! Пальцы - словно ржавые гнилые шарниры с обвисшими на них клочьями плоти... ет, это только кажется. Кажется, я могу шевелить рукой. Рука - как электрический шнур, подключающий меня к реальности. Я чувствую, как по телу бежит ток. Вторая рука и ноги пробуждаются к жизни. Откуда столько боли? Теперь я могу извиваться, как большая раздувшаяся ящерица и стонать.

- Саша, что с тобой? у скажи хоть что-нибудь, не молчи! Я чувствую, как меня трясут и спрашивают о чем-то, пытаясь услышать сразу два моих голоса: голос тела и голос разума.

- Что ты чувствуешь?

- Как будто все - не мое. Тело, конечности.

Она смотрит на меня с сомнением, но в моих улыбающихся глазах плещется рыба отчаяния.

- Я не могу объяснить... Понимаешь, меня как будто расчленили, а потом собрали заново. Вначале было больно, потом все прошло, срослось, но память о боли осталась.

- ...

- Это как... помнишь, в фильме "Реаниматор"... - Она, конечно, не понимает.

- Ты знаешь, этой ночью я видел один сон...

- Сон?

- Да, странный сон.

- Ты все время видишь сны, и все они - какие-то странные. Ты уверен, что это не заразно?

- Что, сновидение?

- Да. - Марина стояла у открытого окна и курила. Когда она стряхивала пепел, мне было видно как дрожат ее руки.

- По-моему, не заразно. о это все равно вредно.

- В каком смысле?

- Понимаешь, это выбивает почву из-под ног. В конце концов это чревато такой параноидальной тенденцией: если ты наблюдаешь во сне фантомы собственного сознания, то где доказательства того, что ты сам не являешься таким же фантомом?

- А такие доказательства в принципе существуют?

- Нет.

За окном рассветало, но бессонная ночь и кофе в моем желудке стояли в глазах квинтэссенцией безразличия. Мне было все равно, что дождь поливает облезлые деревья, и лужи пузырятся, как варенье в большом железном тазу. Бесформенный утренний сумрак больше всего напоминал кадр из старого чернобелого кино, но сегодня я был не в духе и потому остался равнодушен к любимой разными истеричными неудачниками романтической ностальгии. Я так и не смог понять, что общего находят они между "очей очарованьем" Пушкина и собственным болезненным трансом при виде низких облаков и мелкого дождя.

Словом, это была мрачная погода даже для весны. Меня не покидало ощущение, что тучи собираются над нами не только на небе, и традиционная майская гроза, возможно, полыхнет молниями в самых человеческих душах. Я смотрел, как мокнет за окном наш плот. Это еще сильнее обострило ощущение абсурдности происходящего. В наушниках крутились вагнеровские валькирии на, несущиеся сквозь аэр на крыльях оркестра чешской филармонии.

Меня охватило злое вдохновение, и я сел за бумагу. Я обещал закончить рассказ к выходным, и, в общем, неплохо потрудился за эту ночь. о в сюжете что-то было не так. Охваченный холодным презрением, я швырнул из открытого окна в кусты недопитую бутылку коньяка и начал перекраивать весь текст с начала, вычеркивая усталый ночной либерализм. Мне хотелось попрать ногами все те похолодевшие трупы, в которые успели превратиться герои. Я не испытывал сомнений; те, что владели мною в течение ночи, исчезли без следа. Мне казалось, будто я прозреваю сейчас, в одном неизъяснимом миге, всю наполненность бытия. Музыка Вагнера вполне захватила меня, мне казалось, что это не он, а я иду под проливным дождем в мае 1872 года по дороге Байрейт. Если этой ночью я был доктором Франкенштейном, то теперь меня тошнило от вида всех этих полумертвых зомби. Словом, я отпустил всех на волю и позволил жить так, как они хотят. Я дал им свободу, болезненно ощущая, что сам, напротив, все более превращаюсь в актера, который играет бессмысленную роль. Вместе с тем я был уверен, что за пеленой абсурда есть какой-то скрытый, высший смысл, еще не ведомый мне, и что смысл этот раскрывается ни в чем ином, как в долге, который я добровольно возложил на собственные плечи.

Через два часа Марина принесла чай. Я не слышал, как она вошла, и только когда она поставила поднос передо мной на стол, я оторвался от листа и посмотрел на нее своими красными глазами.

- Я все думаю о том сне.

- Ты мне так его и не рассказал. Расскажешь?

- Да. - Мне вдруг стало холодно. - Давай затопим печку?

- Зачем? У нас же есть обогреватель.

- Наверное, он не работает. - Я бросил взгляд на запотевшее окно. - е в этом дело. Ты не понимаешь. Это не тот холод, о котором ты думаешь, даже не озноб.

- Да?

- Да. Это другой холод, совсем другой.

- Холод - он один и тот же.

- еправда.

- Я тебя не понимаю. - Она подошла к окну и прислонилась лбом к стеклу.

- Я хотел сказать - это внутренний холод.

- Тогда печка тебе уже не поможет. Тогда ты - труп. - Я ждал, но зыбкое ее отражение в стекле так и не улыбнулось.

- у, может быть, но все же я так не думаю.

- Ты опять писал всю ночь?

Я не ответил.

- Ты расскажешь свой сон?

- Расскажу.

И я рассказал ей свой сон про человека, который жил в комнате с зеркальным окном. Это было не совсем окно. а самом деле это было большое зеркало, вставленное в оконную раму. Изображение в этом зеркале было какимто размытым, так что у смотрящего всегда могли возникнуть сомнения, действительно ли он видит самого себя или это фантом, нарисованный его воображением. Зато в нем можно было увидеть нечто такое, что невозможно увидеть в обычных домашних зеркалах. Тому, кто смотрел в него, оно показывало, переставая быть плоским и обретая объем, его самого, но как бы во временной проекции. Пока на поверхности болталась смутная тень настоящего, в глубине разворачивались, повинуясь желанию смотрящего, объемные, живые портреты его прошлого и будущего. Еще одна особенность зеркала заключалась в том, что образы в нем тоже могли видеть. Старик или ребенок, смотрящие изнутри, могли видеть отражение смотрящего - ту самую расплывчатую тень на поверхности стекла. А поскольку тень соединяла их взгляды: подобно вершине треугольника, то они вполне могли видеть и друг друга - до тех пор, пока тот, кто смотрит, оставался перед зеркалом. Другими словами, - посетила меня мысль, - человек каким-то образом свободен от времени. Пока он стоит, неподвижно глядя в зеркало, он способен видеть свое настоящее как часть многогранника. Вершина, с которой он смотрит, постоянно движется, тем самым в обычном состоянии мы не способны воспринять всей фигуры, но стоит нам замереть, как она предстает в своей завершенности. Мы каждый миг творим свое будущее и свое прошлое, и осознать это - значит на миг провалиться в зазор между причиной и следствием. В противном случае мы просто толкаем свою жизнь в гору, как Сизиф - свой камень, а ведь чтобы это делать, нужно забыть обо всем и придать этому занятию смысл. В своем сне я все время думал о том, как соединить вершины многоугольника нашего бытия. Я чувствовал, что если это удастся, то я смогу заглянуть в глаза истине. ужно было остановить движение и собрать все воедино. У Кёрая есть хокку:

Пахарь мотыгою бьет...

А кажется, он неподвижен

В дымке весенних полей.

Мне показалось, что японский поэт уловил ту самую неподвижность, в которой раскрывается наше бытие. о это - искусство. А в жизни...

- Разве в жизни это невозможно? - Кажется, ее тронул мой странный сон.

- Возможно, но для этого нужно что-то иное, чем жизнь. Например, смерть. - Сказав это, я почувствовал, что нашел ответ на загадку, которую загадал мне во сне человек из комнаты с зеркальным окном. Ответом была смерть, ибо она похожа на пучок прутьев, слитых и связанных веревкой.

Я улыбнулся, но сейчас же спрятал свою улыбку, ощутив внезапную тяжесть, сдавившую мой мозг. Отхлебнув из чашки, я заметил, что чай уже почти остыл.

Неожиданно я пожалел, что выкинул коньяк. "Может, спуститься? Подобрать, пока не поздно?". В некоторые моменты жизни становится так тоскливо, особенно без коньяка, что невольно начинаешь думать о вечном:

- Когда мы поедем?

Это вопрос напрашивался и я ждал его. Мне не хотелось отвечать. Напротив. Мне хотелось сидеть в этом кресле, мечтая о недопитой бутылке коньяка. Я посмотрел на Марину. Она сковывала меня, пытаясь захлопнуть в одном и том же сне, том самом сне, в который она превратила собственную жизнь. Она пробуждала во мне желание быть хорошим, киской, пупсиком. Это было очень удобно, хотя и означало - потерять свободу, за которую я так упорно боролся всю мою жизнь. Стать шестеренкой и войти в зацепление с внутренним механизмом того мира, который она построила для меня. о абсурд, который начался вместе с наводнением, а может быть, еще раньше, уже задавал свою непредсказуемую логику развертывания событий. Эта логика заставила меня сколотить плот; внезапно я понял, что должен дойти до конца, где меня будет ждать тот самый пирог с неожиданной начинкой, о которой мы все так мечтаем в детстве перед накануне наших дней рождения, и которая на поверку всегда оказывается капустой, картошкой или, в лучшем случае, курагой или вишней. Поэтому я ответил:

- Сегодня.

Она молчала, сосредоточено размешивая ложечкой сахар. Я тоже молчал.

- Мне нездоровится.

- ?

- С утра болит голова.

- Выпей... аспирину.

- Уже выпила.

- И как, помогло?

Это был бессмысленный разговор между делом. Из-за туч выглянуло робкое солнце, и мне очень хотелось толковать это как знак. Я встал, надел сапоги и пошел на улицу, крепить к плоту палатку.

3.

Направлением нашего движения был запад. Чтобы не сбиться с пути, я останавливался и сверялся по компасу, а затем снова впрягался и тащил за собой плот, проверяя дорогу шестом. До прихода усталости я любовался природой, необычным затопленным ландшафтом с торчащими прямо из воды деревьями и отражением чистого неба с белыми дракончиками облаков. Во всем этом было что-то неземное; я впал в оцепенение, сковавшее мое сознание. Иллюзия путешествия по какой-то иной реальности была полной; я ощутил эйфорию и огромный творческий подъем. Слова складывались в строки, строки в текст, который тут же исчезал под наплывом других слов (я так и не смог ничего запомнить, кроме осознания власти над словом).

Однако к вечеру на меня навалилась усталость. Эйфория и чувство неземного пропали. В сумерках пейзаж стал унылым до боли в зубах. Я стал все чаще смотреть на компас. У меня пропала уверенность в правильности направления; со временем это переросло в сомнения куда больше. Мне стало вдруг казаться, что на самом деле я никуда не иду, а просто двигаюсь по кругу, центр которого лежит за пределами этой реальности. Таким образом, продолжая двигаться, я вращаюсь по окружности воронки невидимого водоворота, постепенно приближаясь к его середине, являющей собою пустоту. Каждый раз, когда шест проваливался в какую-нибудь яму, я вздрагивал и бледнел. Иногда мне приходилось останавливаться и стоять, чтобы унять дрожь в коленях. Кроме того, с наступлением темноты, я чувствовал, что вода вокруг моих сапог делается холоднее и как бы плотнее, наподобие масла. Иногда же, напротив, ощущение сопротивления пропадало, и мне начинало казаться, что я двигаюсь сквозь холодный и невещественный поток бытия.

Все это было неопровержимыми признаками надвигающейся депрессии. Ситуация тем более усугублялось, что Марина действительно оказалась серьезно больна. Весь первый день она жаловалась на сильную головную боль и почти не могла есть, ссылаясь на тошноту. К вечеру, ближе к ночи, когда я, привязав плот к дереву. Залез на него поесть и обсушиться, у нее поднялась высокая температура. Она лежала в палатке, не в силах пошевелиться. Я, в свою очередь, прикладывал ей на лоб холодные компрессы. Ударная доза аспирина, которую я заставил ее принять, немного сбила температуру, и кризис, казалось, начал постепенно проходить. Однако к утру все повторилось снова. С первыми лучами солнца Марина впала в бред. Я был слишком усталым и разбитым бессонной ночью, чтобы прислушиваться, но, мне кажется, у нее начались галлюцинации. Она говорила с разными людьми, одни из которых были далеко от сюда, а другие - мертвы. Когда, несколько часов спустя, я забрался на плот, чтобы поесть, то с ужасом осознал, что мертвецов среди ее невидимых собеседников стало гораздо больше. Они теснили живых, приспосабливая под себя и самое реальность. Из ее отрывочных слов я понял, что она воспринимает все окружающее как бесконечную жаркую пустыню, в которой никогда не заходит солнце, а дюны ползают подобно океанским волнам.

Я разрывался между двумя огнями, каждый из которых был костром долга. Первый был долгом перед теми, кто звал меня в Москву и чье письмо принес почтальон перед самым наводнением. Второй был мои долгом перед Мариной, положение которой ухудшалось ежечасно. И если первый заставлял меня тянуть вперед мой плот, шагая сквозь холодный весенний паводок, то второй, напротив, призывал прекратить движение и посвятить себя уходу за больной девушкой, которую я - теперь это казалось таким далеким - когда-то думал, что люблю.

Движимый скорее интуицией, а не твердым знанием, я решил ее осмотреть. Ужас вошел в мои глаза и остался в их глубине. Ее язык заметно потемнел и распух - казалось, еще немного, и она задохнется, не сумев вдохнуть. Под мышками и в паховой области появились вздутия, похожие на пузырьки воздуха, окруженные концентрическими кругами. Я смотрел на них и уповал только на то, чтобы ей до самой смерти было позволено оставаться в пустыне ее галлюцинаций и беседовать там с мертвыми и теми немногими из живых, тени которых осмелились последовать за ней.

Мое сознание, напротив, было ясным. Лишь на сомом его горизонте возникла черная точка, стремительно приближающаяся к тому месту, с которого я смотрел на нее свои внутренним взором. Вскоре я понял, что это - слово, и когда оно наконец возникло передо мной я увидел, что это - слово "ЧУМА". Кажется, в это мгновение внутренние оковы здравого смысла на миг распались, и я захохотал, не умея сдержать собственного смеха, который рвался из моего горла. о ужас, осевший в моих глазах, был слишком силен, и потому он сумел перебороть этот страшный смех. Я поспешно покинул плот, оставив Марину в палатке наедине с ее видениями. Оказавшись в воде, я достал из кармана компас, карту и сверил направление. Затем я снова впрягся и пошел вперед, а плот, как и раньше, плыл вслед за мной. Внутри меня воцарилось молчание.

Я стоял в самом центре водоворота. Те два огня, которые поочередно жгли мою душу, исчезли. Долг перед обществом и долг перед женщиной растаяли в смертоносном дыхании болезни. Растеряно оглядевшись, я увидел, что деревья, торчащие из воды, движутся мне навстречу неровной, спотыкающейся походкой, и понял, что мои ноги продолжают идти, в то время как сам я давно уже стою на месте как пахарь из хокку Кёрая. И пока мои ноги шли вперед, я думал об охотнике и добыче.

Охотник и добыча переплетены в необычном танце. В этом танце они меняются местами. Сущность этой перемены, больше похожей на игру, заключается в том, что добыча ускользает от охотника в тот самый момент, когда он торжествует свою победу. Смерть - это нора, в которую не полезет ни одна собака. Когда добыча скрывается таким образом, она больше не принадлежит охотнику. Она не принадлежит никому. Ее укрытие, ее маленькая смерть немедленно делается частью великой Смерти, которая родилась во времена Адама и с тех пор росла, поглощая все те бесчисленные смерти, в которых скрываются жизни. И вот охотник остается наедине со смертью точно также, как это только что было с его добычей, которую он держит за уши или снимает с крючка. Человек обычно не этого. Он думает о другом. о это знание доступно кошкам. Посмотрите, как играет с мышью кот. Мы думаем, он изображает охоту, но это не так. Кот, подцепляющий на коготь мертвую мышь, не играет; он говорит со смертью. Таков способ котов. Они всю жизнь говорят со смертью, и она открывает им час их собственной гибели, чтобы они успели приготовиться. В Древнем Египте кошки считались священными. Во дворце фараона их было столько, что когда в кто-то приближался к чертогам вечности, то Смерть, у которой в Египте была черная голова собаки с острыми торчащими ушами, порой не могла войти и взять назначенное ей, пока он сам не приказывал слугам, чтобы те вынесли его ложе из дворца, ибо кошки чуют смерть. И если они вызывают ее на беседу, она не может отказать. Человек же не говорит со смертью. Он всю жизнь избегает ее, поэтому она и приходит к нему как тать в ночи и берет свое, а он лишь смотрит и молчит. Мы не готовы к тому, чтобы встретить смерть лицом к лицу.

Вот так я думал. Мои ноги продолжали идти, хотя в том больше не было необходимости. Я все тащил плот, а глубоко подо мной мой двойник из прошлого толкал вверх по склону огромный камень. Осознание нашего соседства привело за собой понимание объединяющего нас долга. Это был совершенно особый вид долга - долг перед вечностью, который со стороны кажется совершенно бессмысленным, потому что это - единственный вид долга, который мы принимаем на себя добровольно. В его бессмысленности раскрывается высший смысл, также как в дисциплине раскрывается высшая свобода.

Образы детства вновь овладели мной. Я впал в отрешенность, и тогда, среди наступившего молчания я услышал слова. Кто-то говорил со мной, и я отвечал ему шагами усталых ног, болью в суставах и стертыми до крови мозолями. Я продолжал идти и знал, что пока я буду способен двигаться, я буду говорить.

Москва, 1997

Илья Диков

Апокалипсис для избранных

С позволения читающей публики я начну публиковать куски из своего нового на сей раз более или менее крупного произаического произведения панорамных зарисовок Москвы 90-х на фоне сюжета в духе Маркеса - причём, самое смешное, взятого из реальной жизни.

Эпиграф: "Вы научитесь... управлять своими сновидениями, ... день за днём... превращая ваши сны в дневную реальность."

Патрисия Гарфилд, "Сновидения"

Вступление

Двадцатый век, привыкший ко всему и вся, а под старость так и вовсе утративший способность удивляться всяческим катастрофам и потрясениям, тихо догнивал под московскими заборами, измождённым бомжом глядючи на сильных мира сего, несомненно уже беременных, судя хоть по тем же животам, веком двадцать первым. Москва менялась как могла, пытаясь даже делать дорогостоящую операцию по перетяжке морщин и всяческому омолаживанию. Вообще что-то менялось-таки, _снова_ менялось, вопреки пугливому бурчанию сильных мира о том, что всё как было, так есть и будет, а животы у них толстые просто от государственных забот, а вовсе не от близости нового века. Только вечно двадцатилетние нытики-студенты, почётные тараканы московских общежитий, были как бы вне этого. Отрешившись от всего мира, они с мрачным упорством уделывали водку в своих конурках, пели песни середины отходящего века про наркотики, любовь и гадкую советскую власть, зубрили к зачётам тарабарскую учёность, а после оных радикальными средствами пытались вышибить её из головы... Их было жальче всего - оторвышей, оскрёбышей и обломышей былой жизни. По сравнению с ними даже эти перманентные московские старушки, которые днём блокадно-стоически мёрзли около метро, толкая хлеб и сигареты, вечером смотрели по чёрно-белому "теливизиру" двести лохматую серию мексиканского фильма про грудастых тёть с большими заплаканными глазами, а ночью в своих потухающе-чувственных снах видели возвращение советов и собесов - так вот, даже они выглядели более современно, чем эти архаичные вузовские очкарики.

...продолжение следует...

Аминь. Алексей Чадаев.

Перейти на страницу:

Похожие книги