Лагерь зовущийся Марпересылкой, был, естественно, за городом. Дошли и встали. Начиналась поземка - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колени и стараются пробраться к спине. Остановилась наша колонна перед широкими воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются, и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. И вдруг команда:
- Колонна - садись!..
То есть как - садись? Куда - садись? А на землю, на снег, садись - и все! Мы потоптались на месте, дескать, может, не так поняли, может, еще постоять можно. Нет - садись! На мерзлую землю, на снег. И стали садиться, а что поделаешь? В стоящих ведь будут стрелять...
До чего же жадна до жизни трусливая и жалкая природа человеческая! Смерти мгновенной предпочитают пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино смертью...
Садились, но у большинства были в руках узлы, даже чемоданы, на них и опускались, не на землю. А у меня крапивный мешок - ряднина дырявая. Села я на голые свои коленки без чулок, села и думаю: конец пришел. Не выдержу! Челюсть моя - на пределе. Что там с нею? Боль глухая, отдаленная, как дальний гул пальбы.
Сидели мы долго - час, полтора. Наконец, из дверей вахты выскочил молодой человек в телогрейке и шапке-ушанке с дощечкой и карандашом в руке. Здесь же оказалась кипа бумаг - наши "дела", которые нас сопровождали. И началась церемония передачи, долгая и нудная: Фамилия? Имя? Статья? Срок? - и так далее. Кончилось и это. Только тогда отворились ворота адовы и поглотили нас. Возможно, навсегда, потому что избыть здесь десятилетний срок и остаться живым представлялось сомнительным.
Погнали нас сначала в баню. Цель ее была отнюдь не перемыть наши заскорузлые тела, а пережарить нашу одежду, то есть изничтожить вшей, которых мы привезли с собой.
Обслуживали баню уголовники, облаченные в белые халаты. Они назывались санитарами-парикмахерами, потому что в санобработку входило обязательное бритье подмышек и лобков и стрижка волос на голове, у мужчин - обязательная, у женщин - при обнаружении вшей. Бритье же лобков преследовало одну цель: в случае побега бежавшего зека узнавали по лобку.
Голые, худые, с кожей покрытой пупырышками (пеллагра), шершавой, как наждачная бумага, некоторые - с сильно отечными руками и ногами. Стояли мы в очереди друг за дружкой перед молодцами в прическах с сытыми мордами. А молодцы выбирали себе невест на потребу на неопределенный срок. И кстати обогащались, выбирая из одежды такие вещи, которые волею судеб еще не были у зеков отняты: кожаные пальто, меховые куртки, хорошую обувь, пледы, костюмы, нижнее белье хорошего качества. Все шло в обмен на хлебные пайки. Кожаное пальто или полушубок стоили 10-15 паек. Хорошие вещи были у прибалтов: латышей, эстонцев, финнов. А у нас, русских, нечего было взять, кроме вшей.
Когда мы гуськом проходили в мыльную, то нам на живот, на грудь или руку ловко прилипал комочек жидковатого мыла, который ляпал с лопаточки специально поставленный здесь еще один в белом халате блатарь. Женщин в обслуге почти не было.
Ко всем нашим бедам на почве истощения мы страдали деменцией, которая проявлялась в потере памяти, медлительности соображения и движений, в тяготении к неподвижным позам, в особенности у мужчин. Тогда санитары-блатари грубо кричали на нас, толкали и даже били.
В мыльной нам отпустили литра по три тепловатой воды и на этом приготовления к бане закончились. Было холодно, и мы скорей-скорей старались добраться до одежды.
После бани нас повели в карзону (карантинная зона) на три недели, в пустой барак с трехъярусными нарами. Барак этот, почти не отапливаемый, наполовину врос в землю, быть может по причине экономии тепла и стройматериалов. Крошечная печурка при входе получала с утра охапку соломы и все. Холодно! Измученные, обмороженные, плохо понимающие, где мы и что с нами, мы забрались на нары и под нары, тесно прижимаясь друг к другу телами, чтобы согреться.
У некоторых женщин были сильно обморожены пальцы рук, носы и щеки. Со мною рядом оказалась Люба Говейко. Одета она была по-фронтовому: в шинель с оторванными погонами, в шапку-ушанку, на ногах сапоги. Она обморозила щеки, но видя, что помощь не предвидится, свернулась калачиком и пыталась уснуть.
Сидение на снегу с голыми ногами не прошло для меня даром: усилилась боль в челюсти. Она разрасталась быстро, ах, какая это была невыносимая боль!.. Будто кто-то зубами рвал мою челюсть. Я застонала:
- Люба, помоги, я умираю!..
Люба полуоткрыла глаза:
- Что я могу!.. Какой я теперь врач?..
Она едва говорила, была в полузабытьи.
Я продолжала громко стонать и тогда ко мне подошла старушка - ночная дневальная и сказала:
- Не кричи! Людей взбудоражишь...
Едва сдерживая стоны, я спустилась с нар и подошла к печурке. Барак освещался одной-единственной коптилкой. Я попросила дневальную:
- Посмотри, что у меня на щеке?
И подставила ей челюсть.
Дневальная посмотрела и сказала:
- У тебя тут какая-то опухоль с горошину величиной и черного цвета. Иди-ка на свое место, тут тебе быть не полагается.