Но вдова, настойчивостью и стараниями которой все собрались, впитывала каждое слово, щеки ее под пудрой были свекольного цвета, и давление у нее явно поднялось. А трое взрослых сыновей сидели понурые, с вялыми лицами, не очень, как видно, удачные. И обстановка в квартире ветхая, отжившая, а стольким ради этих вещей поступались, и еще недавно это было. Но стол ломился. Зная небогатое ее содержание, Николай Иванович мог себе представить, каких стараний стоило все это достать, купить, приготовить. И не первый раз приходила мысль, что, пожертвовав им в те годы, Вася и сам надломился и вся дальнейшая жизнь так и пошла. Получалось нечто утешительное: дескать, есть в жизни некий скрытый закон справедливости… Если бы так! Тогда, наверное, все злодейства и злодеи давно бы перевелись и люди не страдали бы безвинно.
А в общем, думал он не о Васе. Он сидел как на собственных поминках, и не себя ему было жаль сейчас, а жену свою, Полину: ей предстоит. Только пусть не устраивает всего этого, не нужно. Кто вспомнит, тот вспомнит и так, а по обязанности — зачем?
Они поженились не очень молодыми и без особой любви: сошлись, пожили и стали жить вместе. Но жизнь прожили дружно. Детей он не хотел, и теперь получалось так, что оставляет ее одну.
Все то время, пока ждал места в больнице — три недели с лишним, — он ничего не говорил Полине, и она жила не ведая. Но настал день, когда с вещами (все те же ложка-кружка, только теперь, по мирной жизни, еще и тапочки и пижама) они ехали в такси. Лицо Полины было такое, словно не она, а он везет ее класть в больницу. И там, в приемном покое, она никак не могла справиться со страхом за него, с нервами, куда-то ходила что-то узнавать, а глаза жалкие, затравленные, смотреть на нее невозможно. Он же, как только вошли в эту, словно в морге, цинковым железом обитую снаружи дверь и увидал он покорную очередь мужчин и женщин вдоль стены, а за стеклянной перегородкой- других, очень занятых мужчин и женщин в белых халатах (они выбегали, вбегали, мелькали, засматривающие в глаза пациенты мешали им заниматься делом), понял: тут надо сидеть и ждать терпеливо.
Изредка являлся санитар, придурковатый малый в солдатской шапке на бритой голове; то ли шапка ему была велика, то ли голова мала. Запахнутый в больничную байковую синюю куртку, заплетаясь длинными ногами в солдатских незашнурованных ботинках, он как свой входил за перегородку, набирал на руку несколько папок и, усмехаясь слюнявым ртом, уводил за собой в даль бетонного коридора нескольких человек, словно не истории болезни нес, а судьбы их. И там, в переменчивом свете, под снижающимся серым потолком, они спешили за ним, удалялись — покорные души грешников. А вся очередь пересаживалась на стульях, подвигалась, и уже позади Николая Ивановича сидело больше, чем впереди, — это почему-то всегда успокаивает.
Вот в этот момент вошел гражданин в шубе, в ондатровой шапке, в больших очках на непроницаемом плоском лице, которое выражало только то, что оно ничего не выражает, будто замок повешен на нем. Не спрашивая, кто последний, прошел он прямо за стеклянную перегородку, взгляд, никого перед собой не различающий. «Товарищ, очередь!» — раздалось вслед, некоторые повскакали с мест, нервы тут у всех напряжены, но его уже вели через другую дверь переодеваться, он и там, перед врачами, не снял шапку. Николай Иванович знал этот взгляд, в поле зрения которого не попадают мелкие предметы: он и сам был из тех, кто не попадал в поле зрения. Но все же странно показалось сейчас: никому здесь не ведомо, кого и куда привезет этот медленно подвигающийся конвейер, а человек мимо всей очереди, не утруждаясь и ответить, спешит первым вступить на него.
Когда переодетого вели Николая Ивановича по переходам, дверь против лифта открылась, пахнуло холодом снаружи, и такой весенний, сияющий день увидел он отсюда, из бетонного мрака, так вольно там блестело солнце в снеговых лужах… Дверь захлопнулась.
И началась больничная, палатная жизнь. Место его оказалось крайним к окну, туда никто не стремился; зима, дует от стекол. Но отсюда виден был двор, мартовский захламленный снег, березы до полудня в тени. Только после обеда солнце освещало их грязноватые к концу зимы стволы, они розовели, вбирали тепло, и снег вокруг них оседал все глубже. А ночью одна и та же звезда светила сквозь голые ветки, смещалась постепенно за край окна. Николай Иванович садился в кровати, и она возвращалась на место. Долго ему предстояло смотреть на нее.
Когда они с Полиной впервые вошли в эту палату, рядом со свободной койкой лежал покойник: провалившийся рот, из которого вынута вставная челюсть, большая, холодная на вид, желтая ступня просунута сквозь прутья кровати, обтянутый хрящ горбатого носа. И только тяжкое храпение и вздрагивающие глазные яблоки под слипшимися веками подтверждали: жив.
Рядом преданно сидела на стуле седая старушка, ела больничную кашу с тарелки перед собой, как белка из лапок. Сильно пахло мясной подливкой. Увидев испуг Полины, закивала, закивала приветливо: