Я пришла в Белосток под вечер. Выпал снег. Подхожу к нашему жилью (нам дали одну комнатушку), открываю дверь и — на тебе! Мой герой — в постели с бабой. Да я ее прекрасно знала! Отвратительная виршеплетка, вдобавок страшная, как обезьяна. Лампочка керосиновая горит… Печка жаркая — видно, раздобыли угля либо дров… Еще не спят… Знаешь, дорогой, я не заорала, не закричала, не упала в обморок. Не в театре же, в самом деле! Оба на меня уставились молча, а я открыла дверцу печки, вынула из-за пазухи рукопись и швырнула ее в огонь. Думала, Менаше кинется, но он даже не пикнул. Буквально через несколько мгновений бумага задымилась. Я беру кочергу, перемешиваю угли, сверху их подсыпаю, с боков. Стою, смотрю… Огонь не спешит, и я не спешу. Когда «Ступеньки» догорели дотла, я подошла с кочергой к топчану и сказала той бабе: "Ну-ка, вон отсюда, а то мигом в труп превратишься!"
Надо признать, она не спорила. Натянула наскоро свое барахло — и нет ее! Знаешь, пикни она, я б ее убила. Когда рискуешь своей жизнью, перестаешь ценить и чужую.
Менаше молчал. Я разделась. В ту ночь мы обменялись лишь парой слов. "Я сожгла твои «Ступеньки». — "Да, я видел". Мы обнялись, и оба знали, что это — в последний раз. Никогда он не был так нежен и могуч, как в ту ночь, а поутру я встала, собрала вещички и ушла. Я уже ничего не боялась — ни холода, ни дождя, ни снега, ни одиночества. Потому я и живой осталась, что ушла из Белостока. Пришла в Вильно, устроилась работать в столовую. Там я насмотрелась на всех этих литературных деятелей, на эти яркие индивидуальности. Видела, до чего мелочными становятся они, как подлизываются и юлят, когда надо раздобыть миску супа или пристанище. В сорок первом я бежала в Россию.
По-моему, я уже говорила, что Менаше очутился там же, но больше мы не виделись, да меня и не тянуло. В каком-то интервью он сказал, что фашисты отобрали у него книгу, и что он будет писать ее заново. Насколько мне известно, ничего он больше не написал. Но это и спасло ему жизнь. Опубликуй он что-нибудь, его бы прикончили, как всех остальных. Правда, он все равно умер.
Мы долго сидели молча. Затем я сказал:
— Шивта, я хочу тебя спросить еще кое-что, но можешь не отвечать. Просто любопытно.
— Что ты хочешь узнать?
— Ты была верна Менаше? Ну, физически?
Помолчав, она сказала:
— Я могла бы тебе ответить по-варшавски — "Не твое собачье дело!" Но ты — Лошикл, и я скажу тебе правду. Нет.
— А как же ты шла на это, если так любила Менаше?
— Не знаю, Лошикл, не знаю. А разве я знаю, почему сожгла рукопись?! Он изменял мне с толпой баб, а я даже не упрекала его. Умом я давным-давно поняла, что можно любить одного, а спать совсем с другим, но когда я увидела это уродище в нашей постели, во мне в последний раз проснулась актриса, и я не могла не сыграть. Ему ничего не стоило остановить меня, но он только наблюдал.
Мы снова замолкли. Потом она произнесла:
— Никогда нельзя жертвовать собой ради любимого. Если раз рискнешь жизнью, вроде меня, окажется, что больше дать нечего!
— В романах герой всегда женится на спасенной им девушке, — заметил я.
Она вся напряглась, но не ответила, и вдруг сникла, сморщилась, будто старость сразу внезапно рухнула на нее. Я не ожидал услышать еще хоть слово об этой истории, когда она проговорила:
— Вместе с этой рукописью я сожгла свою способность любить.
БРАТЕЦ ЖУК