В заново отстроенный кафетерий вернулся кое-кто из завсегдатаев. Появились и новые люди — все из Европы. Снова начались бесконечные споры на идише, польском, русском, даже на иврите. Некоторые из венгерских беженцев поначалу мешали немецкий, венгерский и идиш, а потом внезапно идиш в их устах приобрел отчетливую галицийскую окраску. Они просили наливать им кофе в стаканы и цедили его сквозь зажатый между зубами кусочек сахара. Многие из них были мои читатели. Не успев представиться, они выливали на меня ушат упреков за литературные прегрешения: я, по их мнению, и противоречил сам себе, и чересчур смаковал сексуальные подробности, и выставлял евреев в таком свете, что антисемиты могли это использовать для своих черных целей. Они рассказывали о пережитом в гетто, в нацистских лагерях, в России. Они показывали друг на друга: "Видите вон того парня? В России он немедленно сделался сталинистом, перестал узнавать старых друзей. А в Америке переключился на антибольшевизм". Один из тех, о ком они так говорили, чувствовал, кажется, что его обливают помоями, поскольку стоило моему собеседнику отойти, как он отставил чашку с кофе и рисовый пудинг, подсел к моему столику и зашептал: "Не верьте ни слову из того, что вам наговорили. Нет такой небылицы, какую они бы не сочинили. А что бы вы делали в стране, где у вас всегда на шее петля? Волей-неволей приспособишься, если хочешь жить, а не сдохнуть где-нибудь в Казахстане. За миску так называемого супа и какую ни на есть крышу над головой приходилось продавать душу". Компания беженцев за одним из столиков игнорировала меня. Их не интересовала ни литература, ни журналистика — только бизнес. Контрабандисты еще с германским стажем, они, похоже, и здесь занялись темными делишками: что-то шептали друг другу, подмигивали, считали деньги, исписывали цифрами неописуемое количество бумаги. Кто-то указал мне на одного из них:
— У него была лавка в Аушвице.
— Что-что? Лавка?
— Ну, не так, как вы поняли, избави Бог! Он запрятал весь товар в соломенную подстилку, на которой спал. Когда картофелина, когда кусочек сала, иногда обмылок, оловянная ложка. Короче, был при деле. Уже потом, в Германии, он нажил контрабандой столько, что у него однажды взяли сорок тысяч. Долларами!
Иногда я месяцами не заходил в кафетерий. Прошел год или два (а то и все четыре, я сбился со счета) — Эстер не показывалась. Несколько раз я спрашивал о ней. Кто-то сказал, что она стала ходить в кафетерий на Сорок Второй улице; другой слышал, что она якобы вышла замуж. Иногда мне сообщали о смерти кого-нибудь из завсегдатаев. Они оседали в Соединенных Штатах, приживались, вновь обзаводились женами, изредка — даже детьми, открывали свое дело. А затем приходил рак или разрыв сердца. Поговаривали, что это неминуемое следствие жизни под Гитлером и Сталиным.
Как-то я вошел в кафетерий и увидел Эстер, в одиночестве сидевшую за столом. Да, да, ту самую Эстер, даже в той же самой меховой шапке. Лишь прядь седых волос спадала на лоб. И еще вот что странно: мех на шапке тоже, мне показалось, подернулся сединой. Посетители не проявляли к ней никакого интереса, а возможно — вовсе не знали. На лице Эстер появилась печать прожитых лет: под глазами легла тень, взгляд уже не был так безоблачен, а неуловимые штрихи возле губ придали им выражение то ли горечи, то ли разочарования. Я поздоровался. Она ответила мне мимолетной улыбкой, тут же исчезнувшей с лица.
— Что с вами стряслось?
— Жива еще.
— Можно сесть?
— Пожалуйста, конечно.
— Кофе выпьете?
— Нет. Ну, если вы настаиваете…
Я заметил, что она стала курить, а еще — читала не ту газету, где печатался я, а издание наших конкурентов. Переметнулась к врагам. Принеся ей кофе, а себе — тушеный чернослив по прозванью "Смерть запорам!", я сел.
— Где вы были все это время? Я вами интересовался.
— В самом деле? Спасибо.
— Что случилось?
— Ничего хорошего.
Она смотрела на меня. Я знал, что она видит во мне то же самое, что вижу я в ней — медленное увядание плоти.
— Вы лысый, но — седой, — заметила она. На какое-то время воцарилось молчание. Затем я сказал:
— Ваш отец… — и уже понял, что его нет.
— Он умер почти год назад, — ответила Эстер.
— Вы все еще сортируете пуговицы?
— Нет. Стала продавщицей в магазине готового платья
— Можно поинтересоваться, что вообще у вас происходит?