— Рановато, конечно. Но правила моего дома таковы, что любой человек, пересекающий этот порог, обязан хоть что-нибудь да выпить.
— Тогда мне остается только подчиниться.
Он кликнул слугу, и через секунду стройный молодой бирманец внес бутылку виски, сифон и стаканы. Я сел в кресло и огляделся. Несмотря на ранний час, солнце припекало довольно сильно, и жалюзи были опущены. После слепящей дороги свет в комнате казался мягким и приятным. В комнате стояли удобные плетеные кресла, а на стенах висели написанные акварелью английские пейзажи. Картины были выполнены в строгой, официальной манере, и я предположил, что рисовала их в годы своей молодости какая-нибудь престарелая тетушка хозяина дома. На двух из них изображался неизвестный мне собор, на двух или трех других — сад с розами, еще на одной — какой-то особняк в стиле конца XVIII столетия. Заметив, что мои глаза на мгновение задержались на последней картине, Мастерсон сказал:
— Это был наш дом в Челтенхэме.
— Так вы из Челтенхэма?
Затем он показал мне свою коллекцию. Вся комната была уставлена бронзовыми и деревянными фигурками, изображавшими либо Будду, либо его последователей. Повсюду стояли шкатулки самых невероятных форм, разнообразная посуда, множество всяких безделушек, но, хотя всего было уж слишком много, вещи были размещены со вкусом, и общее впечатление создавалось приятное. В его коллекции имелось немало красивых вещей. Он показывал их с гордостью, рассказывая попутно, как ему удалось достать то и как другое, как он прослышал о третьем и охотился за ним и на какие хитрости ему приходилось пускаться, чтобы уговорить непреклонного владельца диковинки расстаться с ней. Его добрые глаза светились, когда он сообщал мне историю удачной покупки, но в них появлялся гневный огонек, когда он яростно бранил несговорчивого собственника, отказавшегося продать свое бронзовое блюдо за достаточно высокую плату. Комната была украшена цветами и, в отличие от жилищ многих холостяков на Востоке, не выглядела запущенной.
— У вас дома очень уютно, — сказал я.
Он окинул комнату быстрым взглядом.
— Было уютно. А сейчас не очень.
Я не совсем понял, что он хотел этим сказать. Тут он показал мне продолговатую деревянную шкатулку, позолоченную и отделанную стеклянной мозаикой. Такой мозаикой я восхищался во дворце в Мандалае, но здесь работа была гораздо тоньше, стеклышки, словно драгоценные камни, излучали роскошь, и своей утонченной изысканностью шкатулка напоминала итальянский Ренессанс.
— Говорят, этой шкатулке не меньше двух сотен лет, — сообщил Мастерсон. — Такие вещи давным-давно разучились делать.
Шкатулка явно предназначалась для королевского дворца, и я задумался над тем, в каких руках она побывала и каким целям послужила. Это был настоящий шедевр.
— А как она выглядит изнутри? — поинтересовался я.
— Изнутри? Ничего особенного, обычная лакировка.
Он открыл шкатулку, и я увидел там три или четыре фотографии в рамках.
— Я совсем забыл, что положил их сюда, — произнес он.
В его мягком, музыкальном голосе появилась странная нотка, и я искоса взглянул на него. Сквозь сильный загар явственно проступила густая краска. Он собрался было закрыть коробку, но потом передумал. Вынув одну из фотографий, он протянул ее мне.
— В молодости многие бирманки очень красивы, правда? — спросил он.
На фотографии была запечатлена молодая девушка. Немного смущенная, она стояла на фоне традиционного пейзажа фотостудии — пагоды и нескольких пальм. Она была в нарядной одежде, а волосы ее украшал цветок. Присутствие фотографа ее явно сковывало, но на губах все же играла робкая улыбка, а в больших строгих глазах мерцали лукавые искорки. Она была очень маленького роста, но очень стройна.
— Какое очаровательное дитя, — сказал я.
Тогда Мастерсон вытащил из шкатулки еще одну фотографию. Девушка сидела с грудным младенцем на руках, а рядом, робко положив ей руку на колено, стоял мальчик. С застывшим от ужаса лицом он смотрел прямо перед собой, потому что не мог понять, что это за аппарат и зачем человек позади него прячет голову под черную тряпку.
— Это ее дети? — спросил я.
— Наши с ней дети, — ответил Мастерсон.
Тут вошел слуга и объявил, что бранч готов. Мы прошли в гостиную и сели в кресла.
— Даже не знаю, что нам подадут. После ее ухода все в этом доме пошло кувырком.
Открытое, румяное лицо его помрачнело. Я не знал, что ему ответить.
— Я так голоден, что с радостью съем все, что угодно, — рискнул я.
Он не сказал на это ни слова, и тут же перед нами поставили по тарелке жидкой каши. Я добавил себе немного молока и сахару. Съев пару ложек каши, Мастерсон отодвинул тарелку в сторону.
— Ах, черт, и зачем эти фотографии попались мне на глаза! — воскликнул он. — Я ведь нарочно убрал их подальше.