И вдруг ей подумалось, что теперь она знает, чего ей недоставало и что она втайне искала все эти годы: вот такое длинноволосое слабое существо, на которое можно опереться, которое подставит плечо всякий раз, когда почувствуешь себя безутешной, измученной или зарвавшейся; которое можно позвать и отослать, и о котором справедливости ради надо заботиться, тревожиться, и на которое можно злиться. Никогда не могла она злиться на Франца, никогда не могла на него накричать, как он порой кричал на нее. Она никогда не решала. Решал он (или решали они оба, как, скорее всего, сказал бы Франц, но все-таки решал всегда он, не отдавая себе в том отчета, а она другого и не желала…). Хоть ему и нравилась ее самостоятельность, ее работа, а ее успехи его радовали и он утешал ее, когда ей не удавалось совместить эту работу с домашними делами, и многое ей спускал, насколько в семье один может спускать другому, она все же знала, что он не способен предоставить ей право на свое, отдельное несчастье, на собственное одиночество. Она разделяла его несчастье или притворялась, изображая сочувствие, иногда все это было в ней неразделимо — притворство, любовь, дружба. Но важно было не то, сколько в ней искренности и сколько стремления маскироваться, важно было, что эта проблема стояла только перед ней, что она часто ее волновала, а она даже не представляла себе возможности ее решить.
Высокомерное желание отстоять право на собственное одиночество, на собственное несчастье жило в ней всегда, но лишь теперь оно отважилось пробиться наружу, оно цвело, разрасталось, охватывало ее колючей изгородью. Она была невызволима, никому не дано было отважиться на подвиг и вызволить ее, никому не дано было знать, когда минет тысячелетие и усыпанные красными цветами, крепко сцепившиеся одна с другой ветви раздвинутся и дадут ей дорогу. Приди, сон, приди, тысячелетие, чтобы меня разбудила другая рука. Приди, чтобы я проснулась, когда понятия "муж" и "жена" потеряют смысл. Когда все это останется в прошлом!
Она скорбела о Франце, как об умершем; сейчас он бодрствовал или спал в поезде, который вез его домой, и не знал, что он мертв, что все было напрасно — ее подчинение, которое осуществляла скорее она сама, нежели он, ибо откуда ему было знать, что надо в ней подчинять. Он и без того растратил на нее слишком много сил, всегда так старался быть к ней внимательным. Она всегда считала правильным, что решила с ним жить; в то же время ее удручало, что он вынужден с ней возиться, ведь ему от этого не было никакого проку, она желала бы ему такую жену, которая окружила бы его заботой, восхищалась бы им, его бы от этого нисколько не убыло, ничто не могло его принизить; ее мучения, не им причиненные, не могли его принизить тоже, но и не могли принести ему пользы, что-то прибавить, ибо по своей сути были противозаконны и безнадежны. Он благодушно с этим мирился, знал, что мог бы облегчить себе жизнь, и все же ему было с ней хорошо, она точно так же стала для него привычкой, как стала бы другая женщина, и, будучи мудрее Шарлотты, он давно уже распознал в браке некое состояние, которое сильнее индивидуумов, в него вступающих, а потому заметнее формирует их общность, чем они сами могли бы сформировать или тем паче изменить его. Как бы ни осуществлялся брак, его нельзя осуществлять произвольно, что-то изобретая, он не переносит новшеств, изменений, ибо заключить брак уже означает заключить себя в его форму.
Шарлотта испугалась, услышав глубокий вздох Мары, и увидела, что девушка заснула. Теперь она была одна, сосредоточенная на том, что становилось возможным. В ту минуту она совсем не понимала, почему вообще имела дело с мужчинами и почему вышла за одного из них. Уж слишком это было нелепо. Она подавила смешок и укусила себя за руку, чтобы не задремать. Ей надо было нести ночную вахту.
Что, если прежний союз ныне будет разорван? Она боялась последствий, которые неминуемо повлечет за собой этот разрыв. Скоро она встанет, разбудит Мару, пойдет с нею в спальню. Они сбросят с себя одежду; это будет непросто, но без этого не обойтись, так следует начать. Это будет новое начало. Но как можно обнажиться в самый первый раз? Как будет это происходить, если не можешь положиться на кожу и запах, на любопытство, питаемое неоднократно испытанным любопытством? Откуда впервые взяться любопытству, если ничто ему не предшествовало?