Ну, до сих пор живем вместе. Четыре сына у нас и три дочери. Разве другое богатство надо нам?.. Думаете, почему я так упрямо, как дятел, стучался в юрту моей Кузунь? Почему прилип к ней, как сера? Знал, что всегда со мной будет. Вечером приеду домой, она на месте. Судите сами: кто же отважится воровать женщину, в которой один центнер и семнадцать килограммов весу... Три года прошло, как справили новоселье. Но теперь все думаю, что наша старая избушка, хотя она и с казан, не гуже новой. Ведь как переехали в новый дом, в нашей семье ни прибытка, ни убытка... Хочу подать на развод. Только никак не могу отважиться сказать это моей Кузунь — моей Кузунье, если на русский манер, — боюсь ее, ребята, боюсь. А так, как теперь живем, тоже невозможно. Старых законов держится она: нельзя называть по имени моих родственников, а ведь их да ихних тезок, считай, больше полдеревни. Сколько лет живем вместе, не понимаю ее языка! Топор — это имя дяди, поэтому топор она зовет «рубильник». Нож — так звать дядю моей матери — на ее языке просто «режущий». Собака для нее «гав-гав», куры — «кыт-кыт», гуси — «га-га»... Едем на покос, она говорит: «Смотри, смотри — летун зацепил роющего и побежал». Вот и догадайся. Это она сказала, что коршун суслика схватил! И все у нас не так, как у людей. Сколько уже лет у нас два чайника. Она пьет чай только грузинский плиточный, а я — индийский байховый. Она ест говядину, я — маканину. Она постное, я жирное, она пресное, а я соленое. Вот так и живем. Но все же надо сосуществовать: как-никак она мать моих детей.
А однажды она меня, ступившего одной ногой на тот свет, собственноручно вытащила на этот. Пасли мы тогда овец в лесу Тагай. Вышел я утром из аила, а у коновязи — кёк ярамас! — стоит сам Михаил Топтыгин. Я обратно в аил, схватил свою пищаль и, не долго думая, пальнул Михайле Ивановичу в лоб. А Михаил Иванович как рявкнет на меня. Я в последнюю секунду вспомнил только, что пулю из пищали вытащил, остерегаясь ребятишек. Выходит, холостым угостил... Очухался, вижу — ну, ребята, я всю германскую прошёл, даже там такого не видел, наверное, уже не увижу больше, хоть сто лет буду жить, — сидит моя Кузунь верхом на Михаиле Ивановиче и за уши его к земле прижимает. «Угу, ты, трус заячьим сердцем! — кричит мне. — Скорей неси «режущий» да покажи, куда его колют...»
Нет, нет, парни, с тем аксакалом, Михаилом Ивановичем, шутки плохи. Было это опять в том же лесу Тагай. Всю ночь дождь лил, потом весь день, и не видно было, что собирается перестать. В аиле сесть стало негде. Да еще Кузунь уехала в деревню за хлебом и солью. Что одному лежать, думаю. Пойду-ка я табунщиком. Перевертываю наизнанку шубу овчинную и шапку, чтобы не промокнуть, выхожу на улицу. Темнеть стало. Лошадь моя — за рекой кедрач был, — видно, туда ушла. День мне ее ловить, потом седлать — пешком пошел. Пришел к ним, спят. Одни лежит у самого входа в шалаш. Смотрю: Йогорко, тот самый парень, который хвалился каждому встречному-поперечному, что служил в армии в Уссурийской тайге и ловил живьем тигров. Я ткнул его пальцем в грудь «Отодвинься, парень, войти хочу». Как тут Погорко закричит:
— Медведь! Медведь!
Ух! В шалаше будто граната взорвалась. Миг — и никого. Кричу, никто не отзывается. Что мне осталось делать? Собрал в шалаш все ихние ружья, повешенные на кедре. Каких ружей там только не было: тут и карабин, чуть не со слезами выпрошенный табунщиками у милиции, и самоделки, и двустволка, заряженная картечью, и малокалиберка. Тепло — шубы, какие хочешь. Можно блаженствовать. Лег и уснул.
Как только над горами рассвет занялся, появился Йогорко. Босой, без шапки. «Э-э, д-дя-дя К-кактанчи, — говорит, — к-когда вы п-пришли? В-вче-ра к-к нам м-мед-ведь в г-гости п-ппо-жаловал. М-меня ч-чуть не-не с-съел». А я до того не замечал, чтобы он заикался. Слушаю его и будто удивляюсь. За ним прихромал старый Ойбой. «Бата-а, — удивляется он, осмотрел Йогорко, даже пощупал его. — Ты живой, оказывается. Вчера ночью он ведь тебе грудь порвал. Я сам кровь видел. Кактанчи, откуда ты здесь? Скорее чайник ставь для нас, пострадавших. Хоть чаем сердце успокою». Старику семьдесят с годком, да он еще и хромой, а когда бежал, — всех опередил. И под конец, когда уже солнце взошло, пожаловали еще два молодца: Карачырай и Сарычырай. Карачырай говорит: «Бежал я, бежал и, когда в животе закололо, полез на кедр. Слышу, за мной кто-то гонится; пыхтит. Надо же, подбегает к моему кедру и карабкается. Не помню как, но уж, наверно, быстрее белки забрался на самую верхушку, сижу тихо-тихо... Уже рассвет скоро, а оно все подо мной сопит. Перед самым восходом ка-ак чихнет! Да это треклятый Сарычырай! О чем только за ночь я не передумал. Смотрите, люди, не поседел я? Сарычырай сидит, раскачивается из стороны в сторону и одно повторяет: «Ой-ой-ой! Ай-ай-ай!»