— Что ты?! Господь с тобою! — замахал на него руками Апостол. — Сам знаешь, как я за порт наш стою.
— Будет!..
Крыса опустился на дубовые балки в нескольких шагах от эстакады. Апостол, охая и кряхтя, — ему шел восьмой десяток, — последовал его примеру.
— Слышал про Купеческого Сынка? — спросил Апостол.
Крыса насторожился.
— Сгорел. Один уголь остался. Зяблик тоже. Его под бочкой с хересом нашли, под краном. Эх! Много их погорело! А этого, как его, помнишь, народного учителя, который на носилках работал? Шесть пуль ему в бок и в грудь всадили. В больнице лежит.
Апостол задумчиво и медленно покачал головой и продолжал повествовать тихим старческим голосом:
— Что было! Что было, товарищ! Сегодня видел на площади, как поливальщики кровь с мостовой шлангами смывали. Точно грязь…
Крыса слушал рассеянно. Он все внимание свое обратил на эстакаду, на эту главную артерию порта.
Три дня еще назад по ней гнали из-за заставы, за десять верст, тысячи вагонов с зерном, пшеницей, овсом, кукурузой и макухой. Их гнали в Карантинную гавань, где в бухте теснилась целая флотилия английских и индийских судов, жадно раскрывавших свои пасти. А теперь!
Она была разрушена огнем больше чем на версту, и по обугленным краям широкой бреши ее, как пустые рукава, висели красные рельсы. Огонь, желая, очевидно, похвастать своею мощью, скрутил один рельс в спираль, а другой, как самую обыкновенную нитку, завязал в узел. Движение по ней было прервано.
Крыса указал рукой на эстакаду и спросил:
— А это для чего они сделали? Мешало им? Будут теперь плакать полежальщики и элеваторщики.
— Сносчики плакать не будут, — робко заикнулся Апостол. — Больше работы им.
— Пожалуй, — согласился Крыса. — Они давно сами с удовольствием спалили бы эстакаду.
Беседуя, Крыса медленно оглядывал набережную, и лицо его становилось мрачнее и мрачнее. Гнев закипал в нем с прежней силой. На месте цветущего порта чернели одни кучи мусора, битого стекла, жалкие руины без крыш, с провалившимися ступенями, и кругом пахло гарью.
Он остановился наконец на большой обгорелой деревянной коробке. Она валялась под эстакадой.
— Хорошая была ховира, — протянул Крыса мечтательно.
Апостол посмотрел в ту сторону, куда смотрел Крыса, и подтвердил:
— Хорошая.
Эта коробка была сорный ящик, куда дикари прятались от полиции во время облавы и во время безработицы, когда у них не было четырех копеек на приют.
— Хоть бы это пожалели. Дьяволы!
— Слышал я давеча одного оратора, — проговорил, точно про себя, после продолжительной паузы Крыса, — студента! Стоял на бочке, махал красным платком и колеса наворачивал всем. Тра-та-та, тру-ту-ту! Социвилизм, равенство, пролетарий и еще что-то насчет фабрикантов и помещиков дудил. А я слушаю, слушаю и думаю: «Молодой еще, молоко на губах у тебя не обсохло, а с богом воюешь. Хочешь перевернуть мир…»
Товарищи, увлекшись разговором, не заметили, как к ним подъехали два грозных на вид конных стражника.
— Вы что тут?! — гаркнул один и поднял нагайку.
— В участок хотите?!
— Социалисты!
— Какие мы социалисты! — пролепетал Крыса. — Мы угольщики!
— А, разговаривать?!
Стражники наехали на них, и они шарахнулись в сторону.
Крыса пошел бродить по набережной. Ему хотелось полностью увидать картину разгрома и пожарища.
Было пусто и дико. Так пусто и дико, что Крысе жутко стало. Он с грустью вспомнил, что здесь делалось недавно.
Гремели десятки паровых кранов, лязгали якорные цепи, звенело листовое котельное железо, ревели тысячи быков, ржали лошади, блеяли овцы; как черные муравьи, копошились всюду — во всех гаванях, на палубах, сходнях, в трюмах, на эстакаде, под эстакадой — босяки; банабаки весело лопочут на своем гортанном языке — «Ахшамхайролсун, сабаныз, хайролсун». Московская артель, облепив конец, как мухи кусочек сахару, волочит по сходне с палубы железные части молотилок или куски чугуна, подбадривая себя «Дубинушкой»: «Эй, у-ухнем, зе-е-леная сама пойдет!» Здесь выгружают каррарский мрамор, хлопок, мессинские апельсины, клепки, марсельскую черепицу, копру, изюм, кардиф, там нагружают пшеницу, сахар, свинец, лес, быков.
Быков поднимают высоко над трюмом, как щенят, и они жалобно мычат и дрыгают ногами. Вот громадный бугай с длинными и острыми, как штыки, рогами. Он не дает себя захомутать, ему не нравится полет к небу, и он вырывается из рук проводников.
Он наконец вырвался и мчится вдоль набережной. Глаза — навыкате, изо рта бьет пена, рога наклонены для смертельного удара. И все шарахаются в ужасе.
Мчатся, как на пожар, биндюги с мукой, сахаром, миндалем, кофе, рисом, крупой, оставляя позади длинные, узенькие дорожки того и другого товару, на которые наподобие стаи птиц слетаются бабы и ребятишки; сотни пассажиров спешат на дрожках на пароходы, отходящие в Крым и на Кавказ; гудят пароходные гудки, дым из сотен труб окутывает всю пристань… Море народу, звуков! А джонов-англичан сколько! Хороший народ джоны! Подойдешь к одному и скажешь:
— Мистер! Гив ми смок!
Он, ни слова не говоря, залезет в карман, достанет плитку прессованного жевательного табаку и даст тебе…
А сейчас!