Когда Икабод с тяжелым сердцем и поникшей душою тронулся, наконец, домой и направил коня вдоль высоких холмов, которые тянутся над Тарри-Тауном и которые он в таком радостном настроении пересекал, едучи сюда в гости, наступил излюбленный час духов и привидений, час столь же мрачный, как и сам Икабод. Далеко внизу простиралась темная, едва различимая гладь Таппан-Зее; кое-где у берегов виднелись маленькие суденышки с высокими мачтами, мирно качавшиеся на якоре. В мертвом безмолвии полуночи до него доносился даже лай собаки с противоположного берега Гудзона, но звук был так слаб и нечеток, что порождал в нем лишь представление о том, как велико расстояние до этого верного спутника человека. Иногда откуда-то издалека, с какой-нибудь затерянной среди холмов одинокой фермы, слышалось протяжное пение нечаянно проснувшегося петуха, но и это казалось ему как бы смутным отзвуком нездешнего мира. Он не ощущал близ себя никаких признаков жизни, кроме случайного сонного и меланхоличного стрекотанья сверчка или порою гортанного кваканья жабы, исходившего из расположенного невдалеке болота, и, казалось, будто она квакает и кряхтит оттого, что приняла во сне неудобное положение и теперь внезапно перевернулась на другой бок.
Все рассказы о духах и привидениях, слышанные Икабодом в течение вечера, теснились теперь в его памяти. Ночь становилась все темней и темней; звезды, казалось, погрузились в бездонную глубину неба, и несущиеся в вышине облака время от времени скрывали их из виду. Икабод никогда еще не чувствовал себя таким одиноким, таким удрученным. К тому же он приближался к месту, где разыгралось столько историй с участием призраков. Посреди дороги росло огромное тюльпанное дерево, словно гигант возвышавшееся над остальными своими собратьями и служившее местным жителям чем-то вроде дорожной вехи. Его фантастически искривленные суковатые ветви, настолько толстые, что могли бы сойти за ствол дерева средних размеров, спускались почти до самой земли и затем снова шли вверх. Это дерево было связано с трагической историей бедняги Андре, захваченного тут в плен, вследствие чего его повсеместно называли не иначе, как деревом майора Андре. Простой народ взирал на него с некоторым благоговением, смешанным с суеверным страхом, что находит свое объяснение, с одной стороны, в сочувствии к судьбе его несчастного тезки, а с другой – в толках о странных видениях и скорбных стенаниях, связанных с этим деревом.
Приближаясь к жуткому дереву, Икабод стал было насвистывать; ему показалось, что на его свист кто-то ответил, но то был всего-навсего порыв резкого ветра, пронесшегося среди засохших ветвей. Подъехав ближе, он увидел, что посреди дерева висит что-то белое; он остановился и замолчал; присмотревшись, он обнаружил, что это не что иное, как место, куда ударила молния, содравшая тут кору. Вдруг ему послышался стон; зубы его застучали, колени начали выстукивать барабанную дробь по седлу, но оказалось, что это раскачиваемые ветром крупные ветви сталкиваются и трутся одна о другую. Он благополучно миновал дерево, но его подстерегали другие напасти.
Примерно в двухстах ярдах от дерева дорогу пересекал маленький ручеек, исчезавший в заболоченном и заросшем овраге, известном под именем топи Вилея. Несколько положенных в ряд нетесаных бревен – таков был мост через этот ручей. По одну сторону дороги, там, где ручей сворачивал в лес, небольшая рощица из густо перевитых и оплетенных диким виноградом дубов и каштанов окутывала его полумраком: тут было темно, как в пещере. Переправа по мосту представляла собой серьезное испытание. Именно здесь, на этом же месте, был схвачен несчастный Андре, и, скрытые чащей этих каштанов и дикого винограда, притаились в засаде напавшие на него дюжие иомены. С той поры считалось, что ручей пребывает во власти колдовских чар и что в зарослях водится нечистая сила. Нетрудно себе представить, как трясся от страха какой-нибудь школьник, которому случалось проходить в одиночестве по мосту после наступления темноты.