— Ума не приложу, — сознался Бентон и почесал в затылке. — За всю свою многогрешную жизнь не слышал ничего похожего.
— Если это земные слова, они, наверное, слишком устарели, и сейчас их помнит в лучшем случае какой-нибудь заумный профессор, специалист по мёртвым языкам, — предположил Рэндл. На мгновение он задумался, потом прибавил: — Я где-то слыхал, что во времена Фрэйзера о космосе говорили «вакуум», хотя там полно различных форм материи и он похож на что угодно, только не на вакуум.
— А может быть, это даже и не древний язык Земли, — вступил в дискуссию Гибберт. — Может быть, это слова старинного языка космонавтов или архаичной космолингвы…
— Повтори их, — попросил Бентон.
Лиман любезно повторил. Два простых слова — и никто их никогда не слыхал.
Бентон покачал головой.
— Триста лет — немыслимо долгий срок. Несомненно, во времена Фрэйзера эти слова были распространены. Но теперь они отмерли, похоронены, забыты — забыты так давно и так прочно, что я даже и гадать не берусь об их значении.
— Я тоже, — поддержал его Гибберт. — Хорошо, что никого из нас не переутомляли образованием. Страшно подумать: ведь астролётчик может безвременно сойти в могилу только из-за того, что помнит три-четыре устаревших звука.
Бентон встал.
— Ладно, нечего думать о том, что навсегда исчезло. Пошли, сравним местных бюрократов с нашими. — Он посмотрел на Дорку. — Ты готов вести нас в город?
После недолгого колебания Дорка смущённо спросил:
— А приспособление, читающее мысли, у вас с собой?
— Оно намертво закреплено в звездолёте, — рассмеялся Бентон и одобряюще хлопнул Дорку по плечу. — Слишком громоздко, чтобы таскать за собой. Думай о чём угодно и веселись, потому что твои мысли останутся для нас тайной.
Выходя, трое землян бросили взгляд на занавеси, скрывающие портрет седого чернокожего человека, косморазведчика Сэмюэла Фрэйзера.
— «Поганый ниггер»! — повторил Бентон запретные слова. — Непонятно. Какая-то чепуха!
— Просто бессмысленный набор звуков, — согласился Гибберт.
— Набор звуков, — эхом откликнулся Рэндл. — Кстати, в старину это называли смешным словом. Я его вычитал в одной книге. Сейчас вспомню. — Задумался, просиял. — Есть! Это называлось «абракадабра».
Свидетельствую
Ещё никогда ни один суд не привлекал столь пристального внимания мировой общественности. Шесть телекамер медленно поворачивались вслед за торжественно шествующими к своим местам юридическими светилами в красных и чёрных мантиях. Десять микрофонов доносили до обоих полушарий Земли скрип ботинок и шелест бумаг. Двести репортёров и специальных корреспондентов заполнили балкон, отданный целиком в их распоряжение. Сорок представителей ЮНЕСКО взирали через зал суда на вдвое большее число ничего не выражающих, натянутых физиономий дипломатов и государственных чиновников.
Отказалось от традиций. Процедура не имела ничего общего с обычной — это был особый процесс по совершенно особому делу. Вся техника была приспособлена к тому, чтобы соответствовать совершенно необычайному, ни на что не похожему обвиняемому. И высокие титулы судей подчёркивались театральной пышностью обстановки.
На этом процессе не было присяжных, зато было пять судей. И миллиард граждан, которые следили за процессом дома у телевизоров и готовы были обеспечить справедливую игру. Вопрос о том, что же считать «справедливой игрой», заключал в себе столько вариантов, сколько невидимых зрителей следило за спектаклем, и большинство этих вариантов диктовалось не разумом, а чувствами. Ничтожное меньшинство зрителей ратовало за сохранение жизни обвиняемому, большинство же страстно желало ему смерти; были и колеблющиеся, согласные на изгнание его — каждый в соответствии со своим впечатлением от этого дела, вынесенным в результате длительной фанатичной агитации, предшествовавшей процессу.
Члены суда неуверенно, как люди слишком старые и мудрые, чтобы выступать у рампы перед публикой, заняли свои места. Наступила тишина, нарушаемая только боем больших часов, расположенных над судьями. Было десять часов утра 17 мая 1987 года. Микрофоны разнесли бой часов по всему миру. Телекамеры передали изображения судей, часов и, наконец, того, что было в центре внимания всего человечества: существа на скамье подсудимых.
Шесть месяцев прошло с того дня, как это существо стало сенсацией века, точкой, на которой сфокусировалось ничтожное количество безумных надежд и гораздо больше — безумных страхов человечества. Потом оно так часто появлялось на экранах телевизоров, на страницах журналов и газет, что чувство удивления прошло, а надежды и страхи остались. Постепенно его начали воспринимать как нечто карикатурное, дали ему презрительное прозвище Кактус, одни стали к нему относиться как к безнадёжно уродливому глупцу, другие — как к коварному эмиссару ещё более коварной иноземной цивилизации. Таким образом, близкое знакомство породило презрение, но не настолько сильное, чтобы убить страх.