Васильков улыбнулся всем своим громадным ртом, набитым мелкими гнилыми зубами.
— Какую же рассказать вам? — спросил он фамильярно, сознавая, что здесь он теперь не подчиненное лицо, а интересный товарищ.
— Какую хочешь… Позабористее…
— Позабористее, так позабористее, — согласился Васильков и, прислонившись спиной к косяку двери, проговорил: — Ну, слушайте…
И полились анекдоты… Все хохотали, как сумасшедшие, до слез, до колики в боках, стучали ногами, плевались, махали руками… Это поддавало еще более жару Василькову и он превосходил самого себя. Он уже сидел на стуле и, рассказывая, смотрел на слушателей своими светлыми глазами и улыбался всем своим гнилым ртом.
— Ха-ха-ха… О-о!.. Хо-хо-хо… Стой, Васильков, черт!.. А-а-а… Стой, говорят тебе, дьявол… А-а, подохну, гла…за… лоп…ни… по…дох… А-ха-ха-ха…
В дверях стояли и тоже покатывались со смеху мужики, спавшие в третьем классе, которых разбудил и привлек сюда громкий хохот.
Через час у слушателей болели головы и они сидели, утомленные до последней степени. Васильков, выпив стакан коньяку в награду, ушел к себе. Иванову стало вдруг почему-то грустно, он ушел в телеграфную и скоро оттуда опять послышались гнусавые, дребезжащие, фальшивые звуки:
Но ему не игралось. Бросив гитару, томимый какой-то щемящей тоской, он опять вышел в первый класс, где сидели осовевшие собеседники, перекидываясь изредка незначительными фразами и то и дело зевая. Генрих Генрихович предложил было выпить за компанию, но Алексей Петрович воспротивился: а вдруг начальство?.. Что тогда? Пить на вокзале — за это, ого, что бывает!..
Кругом черная темь, — точно маленькая станцийка опустилась глубоко-глубоко на дно какого-то черного океана. Вьюга дико завывала, взвизгивала, точно раненая, в трубе и с сухим, резким, шипящим шелестом бросала мерзлый снег в окна. Больше ничего не было слышно. И этот мрак, этот вой, этот бесконечное ш-ш-ш… ш-ш-ш… снега действовали на душу подавляюще. Разговор все затихал и затихал… И вдруг все уснули, — это часто бывает с людьми, привыкшими проводить ночь на ногах.
Четыре человека сидели вокруг овального стола «под ясень» и, поникнув головами, спали… В их склонившихся, неподвижных фигурах было что-то грустное, покорное. Над ними плакала и рыдала дикая вьюга и все более и более заносила снегом маленький домик, точно желая совсем, навсегда похоронить его и этих живых мертвецов.
Четыре человека уснули вместе на несколько минут в грязной, пыльной, темноватой и душной комнате. Чрез несколько минут они проснутся и опять остро почувствуют свое одиночество и какую-то необъятную, вечную тоску и опять им будет порознь скучно, а вместе тошно… Казнь клопов или скабрезный анекдот могут на миг объединить их, но только на миг, а потом опять каждый уйдет в свою раковину и будет томиться в ней. Один опять будет вырезывать на березах, сердца пронзенные стрелой другой весь, уйдет в речи Вильгельма и выговоры, которые полковник Комаров будет делать венценосному оратору; третий будет мечтать об уездных дамах; четвертый о том, как бы поскорее набить свою мошну и уехать из этой «шортовой страны». И ни одного, решительно ни одного общего интереса, который связывал бы их, делал бы их частями одного большого целого, нужными друг другу, необходимыми, родными, интереса, который целиком захватил бы их, наполнил бы их жизнь до краев, снял бы с их плеч ту тоску, ту тяготу, то чувство тесноты, которое давило их, несмотря на то, что вокруг них расстилалась безбрежная степь. Тесно, тошно и душно было им всем в степи и бессознательно они рвались куда-то, что-то искали, о чем-то тосковали, — точь-в-точь, как эта рыдающая вьюга. И ей было тесно в степи…
— …У-y… У-у-у… — плакала она и вдруг, точно не в силах терпеть более, дико взвизгивала:
— … Ай!.. А-ай… У-у-у-у…
— Ш-ш-ш… — сурово, таинственно шуршал снег, точно стараясь успокоить ее. — Ш-ш-ш…
…И так день за днем…
Замолкнет вьюга, устав тосковать и рваться бесплодно, заблестит солнце над белой мертвой, безлюдной степью и заиграет алмазами, заискрится степь, но, разогнав тяжелые тучи, солнце не разгонит мертвящий свинцовый сумрак скуки, не согреет холодную пустоту степи…
Летом тут, как будто, полегче немного… Помещики едут взглянуть на свои именья, больные на кумыс в глубь степи тянутся. Изредка, пройдут вдоль рельсов рабочие на заработки или старухи протащатся на богомолье… Остановятся они на станцийке отдохнуть в тени чахлых берез и расскажут что-нибудь о своих скитаньях, о мощах вифлеемского младенца, о тьме египетской, которую показывал им в пузыречке монах, о мироточивой иконе, об одном святом с собачьей головой, которого они видели на иконе, идя на Соловки… Много интересного видели они… Рассказы их разбудят опять задремавшую было в душе тоску и опять всех потянет куда-то вон из этой необъятной темницы…
Осенью исчезают и богомолки, и рабочие, и больные, и помещики, и опять остается станцийка одна… Кругом холод, слякоть, бесконечные слезы тоскующего неба и тоска, тоска… А потом опять смерть зимы и страстные жалобы вьюги…