Старик подвел нас к низенькому и маленькому дощатому хлеву, находившемуся в глубине двора. Он отворил дверь, вошел в него с фонарем, а за ним вошли и мы. Нашим глазам представилась такая картина. Маленькая в две-три кубические сажени клетка, сколоченная очень крепко из толстых досок, прибитых к массивным столбам по ее углам, была донельзя загрязнена и запакощена. Больного не выпускали из нее даже для отправления известных потребностей, и потому весь пол был покрыт экскрементами — хлев, должно быть, не чистили по крайней мере три-четыре месяца. Хлевы, в которых держат скотину, показались бы очень приличными жилищами в сравнении с этой ужасной норой. Зловоние в хлеве было невыносимое — и только теперь я сообразил, чем объясняется тот тяжелый запах, который был на дворе Кузьмы Петрова и который я замечал и раньше… На полу валялся обгрызанный кусок хлеба, весь выпачканный. Посередине хлева в землю был вкопан невысокий столбик; к нему была привязана короткая и толстая веревка.
— Это зачем? — указал доктор на столб и веревку,
— Бешеного привязывали, — объяснил старик. — Приковать надо было… Нешто веревкой беса удержишь? Ишь, как перегрыз.
Он поднял конец веревки. Он был весь измочален, — видно было, что недешево стоило сумасшедшему перегрызть веревку.
Под дверью, ведущей в хлев, была выкопана свежая яма, позволявшая выбраться из него даже когда дверь была заперта. Комки свежей и черной земли можно было видеть во всех углах хлева. Сумасшедший, очевидно, работал с неистовой поспешностью и усердием. Никакого орудия, которым можно было бы выкопать яму, не валялось поблизости, — работа производилась голыми руками… В одном углу была отодрана от столба доска — и на ней я заметил следы крови…
— И давно его тут держали? — спросил доктор.
— Без малого два года.
— И зимой?
— И зимой.
Зимой в хлеву, вероятно, было невыносимо холодно: его дощатые стены не могли служить защитой от мороза.
— Однако… Как же он не замерз?
— Снегу, значит, снаружи-то нагребли… Под снегом оно тепло… Дюже тепло… Зимой-то он, ровно медведь, в берлоге жил.
Доктор молча повернулся и пошел со двора. Я шел за ним. В воротах он остановился и крикнул толпе:
— Как поймают, пусть приведут в больницу. Там ему пока будет помещение.
Мы шли сначала молча. Ночь была темная, но в ней уже не было прежнего спокойствия, — поднялся ветер, звезды скрылись за набегавшие облака.
— Это черт знает на что похоже, — заговорил доктор. — Толкуют, кричат о деревенском семейном патронаже для душевнобольных, как о наиболее рациональном способе их призрения… Это при таких-то воззрениях народа на болезнь. Оно, может быть, где-нибудь в Англии, в Голландии и хорошо, а у нас… у нас возможен только такой патронаж, какой мы видели… И это ведь не здесь только так "пользуют" больных, — это везде, по всей России. Воображаю, сколько сидит теперь, вот сейчас, когда мы с вами перепелов слушаем и толкуем о женской любви, как о необходимом условии сносной жизни, сколько сидит на цепях, на веревках, в ужасных помещениях несчастных "бешеных"!.. Ведь и в газетах часто встречаются описания подобных этому фактов. И если вы читали эти описания, вы помните, что везде "бешеные" открывались случайно. Сколько их еще ждет своего случая… Нет, какой уж у нас патронаж… А помните вы дурака Ерошку? Этот Ерошка, страдавший тихим помешательством, бродивший по деревням и питавшийся подаянием, месяца два назад утонул в луже посредине нашей деревни: его напоили мертвецки пьяным потешавшиеся над дурачком мужики…
Доктор сделал паузу в полминуты и, неожиданно повернувшись ко мне, тихо произнес:
— И мы с вами жестоко ошиблись, — народу нужны не врачи… Ему нужна не микстура, а хлеб и знание, а мы только отнимаем у него этот хлеб… И причин сему — легион.
Когда мы пришли к себе, я долго не мог уснуть. Вопиющее безобразие и нелепость ужасной конуры и ужасного существования "бешеного" человека мучили меня, требуя себе объяснения и оправдания. Не находя их, я пытался убедить себя, что "я тут ни при чем", но… факт грозно и неумолимо стоял перед моей мыслью, как холодный и жестокий заимодавец, настойчиво сующий мне свой вексель, подлежащий немедленной оплате и не допускающий ни малейшей отсрочки… И я никак не мог отвязаться от ужасных, похожих на кошмар, образов, которые рисовала мне фантазия, — и неожиданно вспомнил другой случай, аналогичный этому и не менее ужасный.