— Здрасте, милые! — ответил он на поклоны с слащавою, плотоядною улыбкою. — Фуй, как вас много… И все такой румяной, красивой девушки… — Зоркий глаз его сразу приметил стоявшую с края "новенькую", робкую, застенчивую Настьку, с смуглым кругленьким личиком, темными глазками под пушистыми ресницами и с тяжелой, пышной косой. — Что ты, душечка, переставаль петь? Вот покраснела! Ничего, не бойсь… — Он уже протянул было свою руку к пышному, девственно-прекрасному стану девушки, как вдруг случилось нечто неожиданное. Испугавшись непрошенных ласк, Настька дрогнула всем телом и, как встревоженная лань, так быстро отпрянула в сторону, что, потеряв равновесие, старый селадон сунулся обеими руками в эйфеля, выпачкав свой светлый костюм и сронив с носа пенсне. Промывка замерла. Настька, бледная от обиды и страха, виновато смотрела кругом полными слез глазами. Мартын Яковлевич первый бросился на помощь барахтающемуся патрону, силясь замять неприятный инцидент.
— Известно, в лесу родилась, пню молилась, — лепечет он: — вот не может хорошего-то человека от своей братии отличить… Обращения, значит, не понимает…
— Совсем не понимает… И такая злая, и вон башмаки какие — деревянные… — соглашается переконфуженный ловелас, воззрившись почему-то на истрепавшиеся Настькины лапти. — Такой девушки дружок никогда не будет, и ботинок ей никто не купит… — заключил он, удаляясь с промывки под руку с Мартыном Яковлевичем и слегка прихрамывая.
На машине заревел обеденный гудок и положил конец поднявшимся пересудам. Работы моментально прекратились. Люди побросали скребки, лопаты, привычные лошади не хотели идти далее и распрягались на полпути. Большая часть рабочих с "бабьей" промывки шумной ватагой потянулась в сторону казарм; остальные, вместе с Настькой, чтобы не терять времени, расположились тут же, подле вашгердов. Прошло несколько парней, на иждивении которых состояло большинство красавиц, хлопотавших теперь около котла жиденьких щей с солониной и крупой. Предметом нескончаемых балагурств, шуток и россказней явилась Настька. Парни хвалили, девки искренне сожалели о случившемся и на все лады порицали неопытную подругу.
— Да ты дура али нет? — наступает на Настьку кипящая участливым негодованием франтиха в плисовой кофточке и с богатырскими формами, в то время как смущенная девушка не знала, что отвечать на такой щекотливый вопрос и лишь тоскливо улыбалась на все стороны. — Навек бы себя устроила, может… Тут уж не целковыми пахнет; пятаки да десятки бы получала! Да я бы, кажись, на части разорвалась да ползком бы за ним поползла, кабы поманил он меня; плюнула бы тогда на этих охаверников, что за всякий четвертак надсмеются над тобой на целковый, а ты… У! деревня сермяжная! Другая бы коровой ревела, что экому счастью попустилась, а она хоть бы что!..
— Да уж ты у нас что и говорить! — кольнула говорившую другая, одетая попроще и из себя не столь авантажная. — Все бы за себя взяла… А тут девка новенькая… Другие тоже ведь и совесть имеют…
— А тебе что тошно? Туда же: "совесть". Поди, так она в тебе и не ночевала… Знаю я твою совесть-то. Кто перед пьяным татарином, почитай, вверх ногами плясал? Другая хоть из-за хлеба с одним кем, а ты… Тьфу! Я ведь что? Я ведь ее же жалеючи говорю, потому все равно не удержится, ни за что ни про что пропадет с каким-нибудь голодранцем… Вот ботинки да еще, может, платок ситцевый — вся пожива будет, тем и отъедет он, прощелыга, а она ступай, майся! Чай, ведь и в самом деле думает, что сама-собой проживет, ха-ха! Смехотушки да и только… Вот проробила неделю — рубль двадцать, а по книжке, гляди, за хлеб да чай-сахар полтину отдать причитается; да ведь, поди, один-от чай лишь кишки промывает, охота и похлебать; глядь — из всей-то заработки остался один двугривенный! Тут тебе и ботинки, все прочее. Ежели человек с понятием, так и рассудит, что нельзя тут нашей сестре прожить! Это вот она разве не знает, так пусть бы уж падала в море, а не в лужу; с деньгами-то девка и в деревне завсегда пристроится; не поглядят, что с новинкой, тем море не погано, что пес налакал!
Чуя жестокую правду в речи озлобленной женщины, сбитая с толку, Настька тихонько всхлипывала, оплакивая свою участь. Что-то, действительно, обидное, всеми понимаемое, но всеми умалчиваемое и терпимое, кроется в этом "двугривенном" бабьем заработке; точно так же мирятся люди с облеченным в законную форму и приобревшим гражданское право злом и пороком, алчностью сильного и попранием права слабого.
— Эй, Настька, не тужи! — утешает какой-то приисковый сердцеед в "трековой" жилетке, с наглым лицом и громадным носом, что "смотрит в рюмку". — Утешим по всем статьям, не хуже барина… Денег у нас нет, что ли, али долгу мало! Дура, что ревешь-то?
— Тьфу ты, пес! — загоготали кругом: — туда же с барином равняется, шпана несчастная… Да кто ты супротив него-то? Одно слово — туес некрашенный, право!
— Он, братцы, два раза подходил, как носы раздавали, — решил вставить свое слово все время молчавший, какой-то придурковатый и рябой парень из крестьян.