Феоктиста молча вздыхала, а на сердце ей навалился тяжелый-тяжелый камень, к горлу подступали горячим клубком затаенные слезы. Прошло часа три, как она на кухне. Уж баба перемыла посуду, нагрела воды и вынесла пойло коровам, наставила самовар и не раз сбегала в комнаты на стук в стену. Ни сноха, ни внучата не думают к ней выходить или к себе звать. "Вот ужо сам из лавки придет, позовет…" — думает старуха.
Стряпка снесла самовар и вернулась, ругаясь.
— Долго кипит! Ды что мне самой в него садиться, что ли? Подождите, не велики господа-то… Уж нет того хуже, матка, как у этаких жить, право, ну! Вылезут в люди из нашего брата, так они — не они, изъезжаются над прислугой…
Уже смеркалось. Стряпка успела подоить коров и принесла из комнат остывший самовар.
— Эвона! Да он уж с коей поры дома-то, чаю напились, — рассмеялась баба: — не видела разве, самовар-то я подавала? Теперь мы с тобой пить станем, сахару тебе послала сама-то; у меня ведь свой, а чай-то ихний допиваю. Разве что не хватит двоим-то? Пойду попрошу на запарочку да по пути про сундук-то твой скажу…
"Не позвал! Погнушался… на кухне… сахару два куска…" — вертелось в голове Феоктисты, и она чувствовала, как тоскливо сжимается и ноет у нее сердце, в груди что-то колотит, как смола жжет, душит, и от этого хочется выть, рвать на себе волосы, биться головой об пол…
На другой день был праздник, и Калистрат не торговал, а уехал с женой к обедне, не показавшись Феоктисте. После обедни на кухню вышла Антонина Ивановна в шелковом лиловом платье, с кольцами и браслетами на руках. Едва взглянув на старуху и брезгливо кивнув головой на ее поклон, она взяла блюдо с горячими ватрушками и удалилась, кинув прислуге сопровождаемое подозрительным взглядом:
— Что-то как будто мало вышло у тебя?
— Хватит тебе подавиться-то! — прошипела та. После чая вышел на кухню Калистрат.
— У тебя там что еще за сундучок, сказывают? — встревоженно обратился он к матери. — Уж ты не со всем ли имением, не на жительство ли сюда приехала, а?
— Где же, зачем на жительство… Повидаться только охота было, Калистратушка, детонек твоих поглядеть… Сам знаешь, с коей поры-то не виделись… — робко ответила Феоктиста.
— То-то, — благосклоннее взглянул он. — У меня ведь жить негде, своя семья, тесно… Гостить гости, сделай милость, хлеба не жалко: готовый едим. Когда домой-то думаешь?
— Не знаю… — упавшим голосом прошептала она.
— Ох-хо-хо! Беда с вами, со старухами, — будто устыдившись немного, вздохнул он для смягчения своего вопроса. — За сколько верст притащилась! Деньги на обратную дорогу есть ли? На вот тебе пять рублей. Дал бы больше, да сам не при деньгах сейчас, здесь жизнь ведь дорога, не то, что в деревне. Все ли там у вас здоровы? Ну и ладно. Кланяйся им от нас… Да ты пила ли чай-то? Пей, а то обедайте. Ну, гости, гости, коли охота, хлеба не жалко! — заключил он, уходя, но в дверях обернулся и добавил: — Пойдем, покажу уж тебе внучат, что с тобой поделаешь!
Внучат ей показали у порога чистой комнаты. Сама Антонина Ивановна сидела у окна, капризно надув губы, и даже не шевельнулась в сторону свекрови. Калистрат держал на руках мальчугана, крепкого, розового, а подле него жалась, глядя исподлобья, девочка лет трех. Феоктиста хотела было приласкать ее, но та дичилась и пятилась, держась за отца.
— Я тебя не любу… Ты нехолосая, бяка… — откровенно призналась она, уставившись на морщинистое лицо и худые, темные руки старой бабушки.
Феоктиста глядела на эти красивые комнаты с картинами и цветами, на этого важного господина с нарядными детьми, на чванную барыню в шелках, — и никак не могла проникнуться сознанием, что это близкая ей семья родного сына. Ничего она не чувствовала к ним родственного, все здесь казалось ей таким чужим, далеким, холодным, а в душе накипала скорбная, неутолимая жалость к безвозвратно пропавшему где-то любимому сыну.
Облегченно вздохнула Феоктиста, покинув на третий день этот чужой дом, где ближе всех была ей только добродушная стряпуха.
К своим вернулась она такая убитая, жалкая, будто даже сразу одряхлевшая. С первого взгляда на вернувшуюся так скоро из города Марья с мужем поняли, что с ней случилось там что-то потрясающее, и не расспрашивали. Молча вылезла Феоктиста из телеги, молча вошла в избу и стала раздеваться при том же подавляющем, жутком безмолвии, какое рождает кругом себя человеческое страдание изнывающей души.
Вот Феоктиста опустилась на скамью, обвела замутившимся взглядом выжидательно воззрившиеся лица родных, и вдруг из груди у нее вырвался долгий, наболевший, отчаянный вопль. Все тело ее задрожало от прорвавшихся, долго таимых в себе рыданий, по лицу потекли быстро-быстро крупные слезы. Она упала на стол, билась об него головой и, захлебываясь слезами, кричала страшно, неистово и пронзительно, как от нестерпимой, жестокой пытки:
— Маменька! Что ты? Полно терзаться, полно, — перепугалась тоже принявшаяся плакать Марья. — Что у тебя приключилось-то? Скажи хоть словечко!