В эти годы он уже кончил училище, был призван, был значит взрослым, все понимал, все видел, а вот не увидел, не угадал. И даже теперь он не может выкопать из памяти того человека и свою мать, вместе, рядом, их не было. Дикий сад, вечерний сырой сумрак дачного поселка, или городская квартира, он никогда не видел их наедине. Жили открыто, принимали, угощали, выезжали… Но где был он? Были фотографические снимки, в Симеизе, но его на них не было. И заграницу она ездила, но не с ним! Разговор был у Камынина с ней однажды (захлебывался он в воспоминаниях): Не кажется ли тебе, мама, что писатель часто бывает меньше своих книг, вот например как… Но что она ответила, он не запомнил.
— Ваша очередь, — и круглая рука пригласила его в белую дверь.
Он встал, бледный, растерянный, пошел на приглашение.
— На что жалуетесь? — спросила дантистка моя руки за его спиной, а он усаживался в кресле, прилаживал голову.
— Я уже был. Давно. Вчера заболело. Я думаю, там дыра.
Она, наклоняя к нему лицо и налегая телом на ручку кресла, поймала зеркальцем дупло и тихонько запустила в него что-то острое.
Он терпеливо смотрел на ее щеку в легком ровном пуху и пудре, на шею с двумя женственными складками.
— Придется закрыть, — сказала она со вздохом, и грустно посмотрела на него.
— Пожалуйста, только чтобы не болело. Вы уже тогда говорили, что нужно закрыть, да как-то не вышло.
— Да, я помню, — неуверенно ответила она и поискала что-то на полочке. — Теперь это необходимо, иначе зуб потеряете. Поставим красивую коронку. Но сперва полечим, нерв уберем.
И быстро, как будто стесняясь его и себя, нежной, но уверенной рукой она засверлила ему больной зуб.
Все было тут: стыд за свою слепоту и наивность, и какая-то пошлая гордость, и обида за отца, и страх, что он мог прожить и не узнать, и таким диким способом узнанная новость о смерти сестры Ани, а главное ощущение полного одиночества, какое подступает к человеку не больше двух-трех раз в жизни — некому сказать, не к кому пойти. Вот, значит, как прожила она свою жизнь, и теперь принадлежит потомству…
— Мне больно, — сказал он невнятно. Машина остановилась.
— На сегодня довольно, — сказала дантистка, — приходите во вторник. А на той неделе мы, может быть, его уже закроем.
Она положила в зуб лекарство, то самое, которым пахло на лестнице, и улыбнулась.
— У меня к вам просьба, — сказал он, уже вставая с кресла и смотря на вырез ее белого халата, заколотого английской булавкой, — до вторника, только до вторника, разрешите мне взять номер там одного у вас журнала, на столе лежит. Я непременно верну его, я всегда возвращаю книги.
— Возьмите лучше «Погибшие струны», — сказала она с убеждением, — а впрочем, возьмите журнал. Если у вас дома есть что-нибудь почитать, принесите мне, я очень люблю читать, и пациенты любят.
Он вышел и на углу, в том самом кафе, где когда-то сидела и поджидала его капризная дама (и кафе было то же, и хозяин тот же) сел за столик.
Когда мать умерла, он был в Крыму, был далеко, никого не видел, воевал, странствовал, болел после ранения, оторвался от дома. И вот теперь память подламывается под ним: сам по себе остается безмятежный, ложный в своей безмятежности, облик матери: близорукими глазами она смотрит в нотный пюпитр, а руки ее тихонько что-то делают над клавишами; вот вокзал в облаке вечернего тумана, и ее улыбка в окне; дальше — гром бальной музыки и дымчатое платье с шлейфом, первая дымчатая седина над виском — какая же ты молодая! Сам по себе остается этот образ, и сам по себе остается — и тоже движется — облик мужчины с твердым мужицким лицом, тонким голосом и русской лысиной, чье-то крылатое слово дополняет его: «В самом свинстве его всегда был заметен талант».
Его письма показались Камынину тягостно-скучными, нравоучительными, слишком многословными. Мелькали в них имена его самого, сестры, и даже его отца. Комментарий был сделан добросовестно. Ее письма были приведены в извлечениях, их было больно читать. Она любила его.
Во вторник он вернул книгу. Опять близко наклонялась чужая, молодая еще, равнодушная женщина, касалась его лица, заслоняла собой всех других. И ему казалось, что она говорит:
— Плотно закроем. Придавим. Заделаем. Наденем красивую коронку. Чтобы не снились сны.
СТРАШНЫЙ СУД
Как хороши, как свежи были розы!