Так бы ехал Алёша Боткин всю жизнь, потому что втайне ему приезжать совсем не хотелось, боялось и никак не светило. Вот ехать и ехать на лошади к отцу, вдоль гор, виноградников, вдаль к отцу, на рассвете и на закате, и звёздной ночью на лошади ехать к отцу — это да! Но приезжать наконец — это грустно, как всякий конец пути, думал Алёша безотчётно и отвлечённо.
Но вот показались приметы: родник, тополиная троица, самосвал на холме, за холмом — скала и в ней голубая сакля с верандой, побеленная известью с синькой. Алёша спрыгнул у родника, умылся до пояса, радостно фыркнул и, распрямившись в седле, стал подниматься вверх по тропе — мимо виноградника, мимо ручья, мимо разрушенной сакли, две стенки которой были распахнуты в каменные покои, в прохладные сумерки всеми покинутой жизни: такая Помпея, — подумал Алёша, миновал сад и подъехал к синей калитке.
У калитки сидел на горшке белобрысый мальчик лет пяти.
— Отличная-преотличная лошадь! Она устала-преустала с дороги. Я сейчас её накормлю, — сказал мальчик, натягивая штаны, и побежал с горшком к обрыву, а потом спрятал горшок в кустах.
Тут и вышел отец на крыльцо веранды, обтирая ветошью руки. Он сбежал с крыльца по крутым ступенькам и помчался к Алёше, и так жарко к нему прижался, так жарко обнял, что лицо у Алёши вспотело, и он пить захотел, как лошадь, звонко и долго.
— Пить! — сказал он отцу и наклонился к эмалированному ведру с водой.
Лошадь топталась у синей калитки и ела цветы. Отец расседлал и отвел лошадь на ближнее пастбище, куда-то вверх по склону, поросшему кустами акаций.
В голове у Алёши распространялся мучительный, опустошающий звон, и в глазах, по сине-зеленым краям кругозора забурлило волнистое серебро, как всегда у него бывало во время приступов сахарной слабости. На этот случай он носил с собой рафинад в железной коробочке из-под заморского табака. Алёша съел кусок липкого сахара, и еще два куска, и ему стало полегче. Он сел верхом на лавку, огляделся, прислушался к этому миру, в котором гостил, и тайным чувством вдруг понял, что женщины сегодня здесь нет, а есть только отец и этот белобрысенький мальчик.
— Я Гриша, — сказал мальчик. — Сейчас давай будем обедать. Мы с папой наварили-нажарили-насалатили. Я голодный-преголодный! Давай оба-вместе тарелки — ложки-вилки носить.
Взбегая на крутое крыльцо, он крикнул:
— В саклю входишь — сгибайся, а то по башке шарахнет! Ты — длинный, тебя шарахнет. И меня когда-нибудь тоже!
Алёша ему улыбнулся за такие весёлые мысли о будущем, которые бывали и у него, когда был он совсем ещё маленький и о будущем думал, не имея понятия, сколь зависит оно от человеческой воли. Сейчас-то Алёша знал точно, что его, Алёшина, воля влияет и впредь будет вовсе влиять на его, Алёшино, будущее. Потому что три года назад с мыслью о том, что его отец где-то там, в своей новой жизни, родил себе нового сына, а если только захочет, то в ещё более новой жизни родит ещё более нового сына и так далее… ну, в общем, с мыслью об этом Алёша открыл для себя невероятную тайну будущего: всё прошлое было когда-то будущим, всё будущее станет когда-то прошлым во имя ещё более и более будущих — была б только сильная воля у человека. Так думал подросток, сгибаясь при входе в саклю.
Там было две комнатки — одна через другую, и лилась по стенам прохладная мгла, и потолок был низок и толст, как в келье. Слева белела крепкая печь, за летней ненадобностью накрытая плахтой и заставленная разными книгами. В дальней комнате — во всю стену — был серый грубошерстный ковёр с тремя летящими цаплями, розовато-синими.
— А-а-а! — сказал Алёша, и сакля запела.
— А-а-о-о-у-ум-м! — и сакля звонко, протяжно зевнула, как сонная пума.
Кровати, буфет и всякое такое Алёша разглядывать не стал, а быстро взял чугунную жаровню с мясом, тарелки, ложки, вилки, стаканы — и вышел.
Гриша притащил миску с салатом, батон и вынул из-под куста прохладный кувшин с тутовым морсом. Вернулся отец, достал из погреба сыр, солёные огурцы и великий арбуз.
— Какой ты красивый, Алёша!.. Ты самый красивый мальчик на свете. Я мог бы смотреть на тебя всю жизнь! Завтра с утра мы сядем с тобой вот здесь… нет, вот здесь!., и я напишу твой портрет. У меня загрунтован подходящий холст в мастерской, — и отец показал на дверной проём в торце голубой сакли, где шаталась от ветра шторка из крашеной марли.
Он налил себе вина, а мальчикам морсу, и все трое выпили — за встречу и за долгую жизнь.
Тут в калитку просунулся потный человек в городском костюме — художник Трифон Чернов.
— Привет, старик, я у тебя сегодня ночую! Так по расписанию вышло. А завтра — в Симферополь на самолёт и прямо в столицу мира!
Он втащил два больших чемодана и этюдник, разделся и сел за стол в одних трусах.