«Тук - тук... — стукнуло сердце. Тук - тук... — настойчиво заколотилось оно обо что-то крепкое и твердое. Я лежал на боку, и правая рука моя была на груди. И тут я почувствовал, как мои пальцы осторожно, помимо моей воли, пробираются за пазуху, в потайной карман, где был спрятан маузер.
Если незнакомец даже и заметил движение моей руки, он не обратил на это внимания, потому что не знал ничего про маузер. Я крепко сжал теплую рукоятку и тихонько сдернул предохранитель. В это время мой враг отошел еще шага на три — то ли затем, чтобы лучше оглядеть меня, а вернее всего, затем, чтобы с разбега еще раз оглушить дубиной. Сжав задергавшиеся губы, точно распрямляя затекшую руку, я вынул маузер и направил его в сторону приготовившегося к прыжку человека.
Я видел, как внезапно перекосилось его лицо, слышал, как он крикнул, бросаясь на меня, и скорее машинально, чем по своей воле, я нажал спуск».
И вот в этот момент, когда действие достигло наибольшей драматической напряженности, когда читатель с лихорадочной поспешностью стремится узнать, кто кого, и мчаться, не задерживаясь, дальше, — именно тут автор, будто назло читателю, прибегает, как говорят в кино, к замедленной съемке. На не сколько страниц разворачивает он описание того, что в действительности заняло какую-то долю секунды.
Враг застывает с дубиной в руке, приготовившись к прыжку, а мы... мы напряженно прислушиваемся к стуку сердца Бориса, мы вместе с ним изо всех сил сжимаем в руке нагретую рукоятку маузера. И странно! Мы вовсе не торопимся. У нас вовсе нет желания поскорее перевернуть страницу и узнать, чем кончилось. Со всей остротой и непосредственностью, на какую мы только способны, мы переживаем душевное состояние героя, впервые ощутившего всю серьезность своих поступков:
«Он лежал в двух шагах от меня со сжатыми кулаками, вы тянутыми в мою сторону. Дубинка валялась рядом.
«Убит», — понял я и уткнул в траву отупевшую голову, гудевшую, как телефонный столб от ветра.
Так, в полузабытьи, пролежал я долго. Жар спал. Кровь отлила от лица, неожиданно стало холодно, и зубы потихоньку выбивали дробь. Я приподнялся, посмотрел на протянутые ко мне руки, и мне стало страшно. Ведь это уже всерьез! Все, что происходило в моей жизни раньше, было, в сущности, похоже на игру, даже побег из дома, даже учеба в боевой дружине со славными сормовцами, даже вчерашнее шатанье по лесу, а это уже всерьез. И страшно стало мне, пятнадцатилетнему мальчугану, в черном лесу рядом с по-настоящему убитым мною человеком».
Помните, как мы сравнивали героев Александра Дюма и Проспера Мериме? Помните, как по-разному относились они — и писатели и их герои — к войне и к убийству?
Тут то же самое. «Красным дьяволятам» не может быть страшно. Они щелкают врагов, как орешки. И вся их стремительная, легкая, сверкающая, как фейерверк, борьба похожа на игру.
У Гайдара — совсем другое дело. «Ведь это уже всерьез!»
Война в этой книге вставала перед читателями суровой и страшной. Как «трудная работа». Трудная не только потому, что требует от человека огромного напряжения физических сил. И даже не только потому, что на войне убивают. Еще и потому, что на ней приходится убивать. Ожесточение, злоба, ненависть, конечно, не проходят бесследно для человеческой души. Они оставляют на ней свои шрамы. Но, как сказал Илья Эренбург, война без ненависти так же безнравственна, как связь между мужчиной и женщиной без любви.
Кто знает? Может быть, когда ребята, сверстники Кульчицкого, Майорова, Когана, зачитывались «Тихим Доном» или «Разгромом», иные взрослые, стремясь оградить их от тяжелых, мучительных переживаний, говорили им:
— Не рано ли? Успеете еще узнать, как сложна жизнь, сколько в ней тяжелого и дурного. И нечего отравлять свою душу этими ядовитыми испарениями. А то еще, того гляди, вырастете скептиками, циниками, пессимистами...
Жизнь показала, что опасения эти были напрасными.
Но, может, то был особый случай? Ведь юность этого поколения была опалена страшной и жестокой войной. А вообще-то, может быть, у подобных опасений есть резон?
Что говорить, все мы от души желаем, чтобы у тех, кто идет нам на смену, жизнь была счастливой и безоблачной. Конечно, жизнь прожить — не поле перейти. У каждого будут свои горести и трудности. Но тогда, может быть, тем более не стоит загодя огорчать человека, да еще подростка, жестокими описаниями того, что было прежде и что, надо надеяться, никогда больше не повторится?
И может, все же не так уж неправы те писатели, которые изо всех сил стараются оградить своих читателей от всяких неприятных и тяжелых переживаний?
РАВНОСИЛЬНО УТРАТЕ СЧАСТЬЯ...
В одном из самых грустных (и самых светлых) своих стихотворений Пушкин говорит о том, что еще связывает его с жизнью. О надежде встретить любовь. О надежде создать новые произведения. Среди этих заветных желаний есть и такое:
Над вымыслом слезами обольюсь...
Этой способности художника плакать над вымыслом поражался и Гамлет, глядя на вдохновенную игру бродячего актера:
Что он Гекубе? Что ему Гекуба?