Писал при скудном свете самодельной лампы из гильзы Женька ответное письмо во Владимир. А сам представлял, что пишет не незнакомым ему женщине и ее дочери Милочке, а своей матери и сестре, о которых ничего не знал с осени 1941 года, когда их эшелон попал под налет немецкой авиации на одной из станций. И незаметно для себя вдруг скользнул из сухости вежливых строчек в совершенно иной тон.
«…я стою над десятками людей, многие из которых и старше, и опытнее меня. Иногда даже ловлю себя на том, что к приказу так и хочется прибавить „Пожалуйста“ помимо воли. Странное дело — командовать тем, кто годится тебе в отцы по возрасту…»
«Страшно подняться в атаку, под пули. Но еще страшнее мне не подняться, испугаться бить врага в полную силу, как должен. Потому что там, за моей спиной — вы. И от меня зависит, продвинется ли враг еще ближе к вам или нет…»
Ответное письмо догнало Женьку на удивление быстро. Он его совсем не ждал. И признаться, чуть расстроился, когда прочитал имя адресата: «Милочка Муромцева». Не мама, не отец…
«Здравствуйте, товарищ младший лейтненант Показухин Е. А. Мы были очень рады получить ваше письмо с фронта. И очень рады, что наши подарки согревают вас…»
И Женьке вдруг стало не так одиноко, как было раньше. И не так страшно, что он остался один среди этих снежных просторов зимы, среди множества незнакомых и в то же время знакомых ему людей, которых он даже иногда побаивался, их прожитых лет, их беззлобных шуток, их грубых слов и споров. «Я в вас верю, как верю в нашу победу над врагом», писала ему далекая девочка Милочка своим аккуратным округлым почерком.
И он начинал верить в себя сам: уже не краснел, когда шутили над его манерой повязывать шарф глубоко под шинель, пряча свое слабое горло («Ишь ты, прям как франт в кине!»), не отводил взгляд в сторону, отдавая приказы. И уже не боялся так, как прежде, когда приходилось переваливаться через заснеженный край окопа и пытаться бежать к позициям врага, проваливаясь по колено в снег, наметенный за ночь заботливой рукой зимы.
Зима плавно сменилась весной, с ее сыростью в окопах и грязью разбитых дорог. Холода отступили прочь, уступая место солнечному теплу. Но Женька по-прежнему заботливо сворачивал перед тем, как улечься на отдых, полосатый шарф в аккуратный квадрат. Он всегда клал его под голову, засыпая, и мягкость уже грязно-белой шерсти, которая так заботливо касалась его щеки, заставляла забыть о том, где он спит и когда ляжет снова отдыхать.
«…дорогая Милочка, у меня недавно случилось маленькое горе. Моя рота встала на санобработку, и я поспешил привести свои вещи в порядок, пользуясь тем, что можно достать горячей воды и мыла. Увы, после стирки и просушки я обнаружил, что шарф уже не так широк и длинен, как ранее. Ума не приложу, как поправить это. Что скажет на это Антонина Васильевна? Надеюсь на ее совет…»
Правда, умолчал, не желая тревожить, что шарф был испачкан кровью, когда Женька был ранен в один из первых апрельских дней в шею, подняв роту в атаку. «Конец», подумал Женька, когда обожгло с левой стороны, сразу же над краем шарфа. Но продолжал бежать, крича в голос, подгоняя зазевавшихся новичков, показывая пример тем, кто заробел идти по пули, летящие навстречу через поле, хлипкое и скользкое от жидкой грязи. Пуля тогда скользнула по касательной, как выяснилось позднее, чиркнула по коже, оставляя маленькую рану. Но шарф был испорчен — кровь пропитала его почти насквозь в тех местах, что были прямо под раной.
— Жалко, — сказал без иронии в голосе сержант Даниленко, глядя на то, с каким огорчением смотрит на окровавленный шарф командир, пока тому аккуратно бинтует шею фельдшер. — Хорошая вещица была. Дельная! Надо бы девочкам в санбат отдать, товарищ младший лейтенант, может, что придумают.