Мародер не догадывался, как близко он сам находится к смерти, но Миома коротко подумал, что такой человек может пригодиться ему всегда, а потому лишь тяжело посмотрел на его скособоченный затылок и, щелкнув пальцами, приказал Харрису заканчивать.
На следующий день все газеты Америки пестрели сообщениями об убийстве мэра Нью-Йорка и его жены, возглавлявшей фонд попечителей солдатских матерей. Также сообщалось, что мэр скончался от воздействия неизвестного яда, изуродовавшего труп до неузнаваемости. Высказывалось предположение, что это – дело рук вьетнамских боевиков, отличающихся особой жестокостью по отношению к своим врагам. А так как мэр был ярым сторонником войны с Вьетнамом, то и версия, высказанная выше, признавалась правдоподобной. Тем более в деле фигурировал неизвестный яд – оружие коварных азиатов.
Миома назначил Харриса своим личным телохранителем, отослал адвоката на остров, чтобы тот контролировал строительство, а сам на шесть месяцев уехал путешествовать по Африке.
Вот уже три года Соломея жила одна. Ее сын неожиданно исчез в неизвестном направлении, и лишь на последнем письме она различила полустершийся штемпель с тремя буквами: USA.
Два раза в неделю я заходил к старухе и приносил ей еду. Она никогда не реагировала на мой приход, сидела у окна, а если я трогал ее за плечо, слегка оборачивалась и смотрела как будто сквозь меня.
Казалось, старуха слепа. Я мог водить пальцами прямо перед глазами, но ее зрачки не реагировали, не расширялись даже на сильный свет.
Соломее было уже восемьдесят пять лет. Она все свое время проводила возле окна в огромном кресле, сама огромная, уставившись невидящими глазами в большое окно.
Слегка фантазируя, я представлял, что она вовсе не слепа, что смотрит она куда-то через границы, через часовые пояса, отыскивая среди миллиардов человек одного-единственного – своего блудного сына.
Потом я отбрасывал свои фантазии, понимая, что старуха давно выжила из ума, понимая, что она действительно слепа и вряд ли помнит, безумная, своего сына.
Она была такая же молчаливая, как и ее сын, и лишь иногда, под вечер, сидя возле окна и вперив в него глаза, старуха вдруг неожиданно привставала с кресла, вытягивала вперед руки и чуть слышно шептала в вечность:
– Царство… Царство…
Тогда в ее облике на мгновение появлялось что-то жуткое, властное, но так же быстро это исчезало, и она вновь сидела в своем кресле, безучастная ко всему окружающему.
Временами я вспоминал Миому, наше с ним стояние у окна и его тяжелый взгляд. Тогда я пытался представить, что в данную минуту происходит с лысым подростком, моим несостоявшимся учеником, и все мои представления обязательно сходились к тому, что Миома влачит сейчас жалкое существование где-нибудь на задворках цивилизации.
Еду, которую я оставлял Соломее, к следующему моему приходу она съедала всю до крошки, а приносил я немало, с расчетом на неделю. Старуха была чудовищно огромной и, наверное, была одной из самых больших женщин на свете. Но, несмотря на гигантские формы, ее нельзя было назвать жирной, все в ней было лаконичным: от тяжелых рук до большой головы с еще густыми, с бумажной проседью волосами.
Иногда я подолгу смотрел на Соломею, и тогда мне казалось, что передо мною не обыкновенная старуха, а какой-то библейский персонаж, воплотившийся наяву. Казалось, что она божественного происхождения, а на меня не обращает внимания попросту из-за того, что я недостоин его, как недостойна поганая земляная бактерия луча солнца.
Лишь один раз, как мне показалось, она узнала меня. Соломея долго смотрела в мои глаза, и мне почудилось, что она готова улыбнуться, но какое-то большое и старое горе помешало ей это сделать, и она вновь отвернулась к окну.
Я был благодарен ей за это маленькое узнавание и неожиданно стал рассказывать о себе.