Когда его приподняли, то все кожаное сидение было в липкой крови, а рейтузы разодраны, и сквозь натянутое сукно сочились и падали темные капли, а куски хрусталя впивались остриями в тело и все еще держались там, тоже окрашенные кровью.
Раненого подхватили под руки и потащили в отдельный кабинет на перевязку. Все сразу смолкло, все зловеще насторожилось.
-- Не обращайте внимания, господа, - произнес усатый капитан, выходя из-за стола. - Ничтожный случай, который не может мешать нашему веселью, уверяю вас; и ротмистр вернется к нам через несколько минут совершенно здоровым. Прошу вас, продолжайте вашу беседу. За здоровье нашего милого ротмистра!
Опять полилось вино, зашумели разговоры, а капитан, идя прямо на Девяткина, стоявшего возле сорной корзины, сказал ему почти мимоходом:
-- Иди за мной в коридор.
Девяткин, плохо сознавая, что делает, и прижимая руку к сильно бьющемуся сердцу, вышел за капитаном.
-- Где у вас тут уборная?
-- Пожалуйте.
Оба они сделали друг за другом несколько шагов. Вдруг капитан круто повернулся. В коридоре, среди двух толстых каменных стен, не было никого. Он резко взглянул Девяткину своими быстрыми черными глазами в его простые оробевшие глаза и сказал:
-- Я все видел!
Потом добавил:
-- Ты дружинник... мер-за-вец! И ты уцелел?!
Девяткин молчал, только глядел на капитана и видел как вдруг в его руке сверкнул серебристый револьвер.
-- Мерзавец!
Это было последнее, что слышал Девяткин.
В зале не было даже слышно выстрела за шумом голосов. Белая рубаха Девяткина густо окрасилась кровью, а сам он, прислоненный к стене, точно вдруг повис на ней, а затем повалился на пол с простреленной головой.
Бряцая шпорами и убирая в карман револьвер, капитан возвратился в зал, приказав на ходу прибежавшему метрдотелю:
-- Убрать эту падаль. Немедленно! И молчать!
И веселый пир продолжался всю ночь, до рассвета.
Самоходы
I
Закат еще не померк, над городом еще тянулись яркие цветные полосы вечерней зари, а над степью уже всходила луна; она еще не светила, не золотила степи, а только глядела ласково и скромно, обещая тихую, ясную ночь.
Устиныч, невысокий старик лет семидесяти, с седой бородкой и светлыми грустными глазами, сидел у ворот на скамейке и думал, то весело поглядывая на небо, то украдкой вздыхая. За воротами раскидывался двор, обнесенный серым дощатым забором, весь обросший высокой крапивой и широкими лопухами. Посреди двора стоял домик - бывший холерный барак; из окон его видна была невдалеке городская застава, а по другую сторону бесконечная степь.
Здесь жили переселенцы.
Одни уходили, другие приходили, и домик всегда был полон народа.
Пока Устиныч сидел и думал, его семья снаряжала повозку - маленькую тележку о двух колесах с выгнутыми сквозными боками, похожими на ребра, и с короткими оглоблями, лежавшими пока на траве.
-- Чего ж на ночь глядя поедешь? - спрашивали старика соседи, вышедшие поглядеть на чужие хлопоты.
-- А что ж, - спокойно отвечал Усгиныч, - вона - месяц-батюшка вышел... Оно светленько с ним-то, а не жарко, а матушка-солнышко теперь тоже рано проглядывает: как зачнет это припекать, мы и в рощу, на отдых... Так-то вог, милые.
Он охотно рассказывал обо всем: куда идет, почему и давно ли из дома.
-- Идем далече, приятель. На версты считать, не знаю, как и выговорить. А идем уже давно... верст семьсот прошли, слаза богу... Да осталось верст тыщу... Ничего, милый, - дойдем! А семья наша вот какая: я со старухой это двое... Да Трифон - сын, да при нем жена, да детей четыре души крохотных... Да еще, значит, пятый внук - Лександро. Выходит - девять душ, да десятая дочь... да еще две дочери...
Он показал обе руки, на которых при счете загнул уже все пальцы, и, причмокнув, добавил:
-- Эна, милый человек, народу-то! А каждый рот хлебушка просит, а его, значит, нет и нет. Четвертый год не г урожая, хоть ты что хочешь.
Тележку между тем снарядили. Набили разное тряпьз и пожитки, туда же посадили и жену Устииыча, худую, сморщенную старуху.
-- Ноги-то, ноги-то, - жаловалась та, когда Трифон, коренастый мужик, положил ей на колени ребенка.
-- Мало что, матушка, потеснись! - возразил он спокойно, передавая еще двух маленьких девочек. - Не у себя дома!
Он вытер вспотевший лоб и отошел в сторону. Дети возились, стараясь удобнее сесть, а старуха только кряхтела и безмолвно шевелила губами.
-- Бабы! Готовы, что ли? - крикнул Трифон, оглядывая толпу, собравшуюся у ворот.
На его вызов стали собираться к тележке молодые женщины с узлами за спиной.
-- Все здесь? - спросил Трифон, пересчитывая семью. - Ну-ка, батюшка, подходи! - обратился он к старику, который все еще сидел на скамейке.
Устиныч покряхтел, погладил коленки, вздохнул, однако встал и, переваливаясь, нехотя пошел к гележке.
-- Ладно сидите-то? - осведомился он у старухи и, не дожидаясь ответа, повеонулся к бабам. - Все захватили-то?
Он задавал еще какие-то вопросы, отдаляя минуту отъезда, щурился на небо, гладил спину, искал что-то в траве.
-- Ну, милые, присядем, - выговорил он, наконец.