Когда мы собирались вчетвером: Чапай, Исаев, Садчиков
*и я, мы всегда пели любимую чапаевскую песню: «Ты, моряк, красив собою»… Это была у нас самая любимая и самая дружная песня. Были и другие: «Сижу за решеткой в темнице сырой», «Из-за острова на стрежень»… Были и еще, только я тем песням не научился. Чапай голосу, собственно, никакого не имел, но заливался всегда резким и громким металлическим тенором. Он утверждал, что раньше пел великолепно и был в хору одним из первых. Теперь он, правда, особого эффекта не производил, зато пел увлекательно, заразительно и весело. В песне Чапай весь отдавался наслаждению, душа у него была напевная. Петь он был согласен когда угодно: и днем и ночью, дома и в поле, после боя и перед боем. В этом отношении он даже был несколько неосторожен: заливался и увлекал нас, даже подъезжая к позиции. Однажды темным вечером в открытом поле мы заливались отчаянно, имея с собой человек десять ординарцев. В ту ночь мы заблудились и ночевали в поле. А поблизости, оказывается, были казаки. Мы были совсем неподалеку от позиции.Но лишь только объявлялось дело — песню обрывали на полуслове, оставляли недопетой. Чапай становился суровым, строгим, спокойно сосредоточенным: он думал. Он думал много и сосредоточенно.
Когда мы едем, бывало, на позиции, Чапай долго молчит и потом скажет: «Вот не знаю, как ты Дм<итрий> Андр<еевич>, а я все думаю, все прикидываю, как лучше обхватить врага.
У меня все мелькают перед глазами перелески, долины, речки, я замечаю, где можно пройти, откуда можно застать его врасплох…»
Недаром Чапай готов был к любой неожиданности, его ничем не удивишь, он всегда и быстро находил безболезненный выход даже из самого критического положения. Он великолепно помнил не только места нахождения своих полков и полков соседних дивизий, он помнил даже те деревушки, которые были уже пройдены, но которые зачем-либо вдруг оказывались нужными.
Память у него была замечательно сильная и в то же время какая-то особенно цепкая: она ухватывала все, что проходило мимо, — и разговор, и лица, и содержание книги, и подробности боя; он все представлял отчетливо и точно. В его память всегда можно было адресоваться за каждою справкой.
МОЙ ДНЕВНИК
Ценен ли мой дневник и ценен ли вместе с ним я сам, ибо он ведь — мое точнейшее отражение и выражение?
Помнится, в первые дни революции в какой-то газете для характеристики личности Николая II было приведено несколько выдержек из его дневников: «покушал, прошелся по садику, полежал, светило солнышко, побранился» и т. д. и проч. Эти выписки из дневника совершенно отчетливо восстановляли перед нами ничтожную, дрянненькую, пустую личность покойного всероссийского самодержца…
Эта памятка пришла мне на ум теперь, когда я подумал о содержании своего собственного дневника: любовь, страдания, радость, воспоминания, ожидания… Можно подумать, что вся моя жизнь лишь в том и заключается, что вспоминаю про минувшую любовь и живу ее перипетиями в настоящем.
А общественная работа, а крупный пост, а революция? Разве здесь уж не о чем больше писать? И разве не полны мои дневники из времен 1917 года одними лишь революционными записками, не давая ни единой строчки переживаниям личного характера? Без дальнейших околичностей полагаю следующее:
Первые дни революции все было слишком ново, свежо, неожиданно. Теперь же почти все предугадываешь, знаешь наперед.
Тогда было детство, энтузиазм, неведение; теперь — мужество, спокойствие, большая сознательность и большое знание.
Все, чем живу теперь общественно, — получает точнейшее отражение в прессе, в статьях, заметках, отчетах.
Любой период, любую эпоху революции можно воспроизвести по газетам и журналам, а историю личной жизни уж никогда и ни по чему не воспроизведешь. Нюансы мельчайшие и незначительные недостойны того, чтоб о них писать, а особенности моего понимания событий, что являются более значительными, получают отражение или в дневнике, или в моих же собственных статьях. Словом, попусту марать бумагу не годится, а что следует — это записывается. Правда, не полностью, но на «полность» ни времени не хватает, ни терпенья.
Я все еще не теряю надежды рано или поздно заняться писательской деятельностью и ради этого веду, собираю все свои записки, подбираю материал, продумываю разные сюжеты. Когда, при каких условиях только стану я писать и вообще придется ли это когда-либо делать?
1920 год
В ТУРКЕСТАН
Мы едем в Туркестан. Новые мысли, новые чувства, новые перспективы. Что нас ждет в этом загадочном, знойном Туркестане? Увидим ли, как индийские рабы взовьют победные, кровавые знамена, или где-нибудь славная дикая шайка степных разбойников накинет нам проворные арканы и разобьет о камни наши головы, так страстно мечтающие теперь о знойном, загадочном Туркестане.
Не знаю. Никто этого не знает. Но я верю в свою путеводную звезду, она меня спасала, она выводила из страшных дел, она отводила жестокую, карающую десницу беспощадной судьбы.