Впрочем, благодаря новой самодельной теории театра, что главное — выявить себя, свою личность, а не автора — будь то Чехов, Шекспир, Толстой, какая разница, — главное, показать себя! — актеры и в быту стали тренировать в себе отстраненность, замкнутость, философскую загадочность, которые смахивают порою на обыкновенную серость и скуку, какие уж тут глубины выявлять?!
Говорю все это к тому, чтобы объяснить наш приподнятый в тональности разговор, наше небольшое подыгрывание неожиданностям тайны, повышенные восклицания — мы помогали друг другу, а уж мне, бывшему провинциальному актеру, это вполне простительно.
Но в глубине души у нас, сорокалетних, было, пожалуй, еще больше изумления и восклицаний, только боялись мы их выплеснуть наружу, чтобы не оказаться заподозренными в сентиментальности, и подменяли их чуть повышенными интонациями, из коих сразу можно было понять — «мы же подыгрываем друг другу, знаем, что подыгрываем, в этом и есть ироничность по отношению к самому себе, очень современно!»
Словом — защитная, защитительная игра! И это-то друг перед другом, в пустой квартире — без публики! — зная преданность друг другу, когда уже можно бы не бояться насмешки… Впрочем, при чем здесь профессия? — просто с годами все труднее становится быть искренним… Может, время такое? Может быть…
Я не торопясь начал рассказывать ему историю моего знакомства с необычной манерой миниатюрной живописи…
Первые шаги по сцене я делал далеко от Москвы в музыкально-драматическом театре и мечтал, будучи артистом драмы, поразмять как следует ноги в пританцовках в оперетке. В ту далекую пору — оперетка застенчиво именовалась «музыкальной комедией».
Ах эти пританцовки, пританцовки! Замечательная вещь — пританцовки!
На заднем плане сцены, во время массового действа, мощно закрытые от публики солистами опереточного балета, затем кордебалетом оперетты, не говоря о солистах-певцах на первом плане — так вот на заднем плане, всё, что может танцевать и носить фрак или платье, должно быть красочным подвижным фоном — «пританцовывать!»
Я был молод и достаточно худощав для того, чтобы иметь право носить гусарские ментики, фраки и черные шелковые плащи с белым подбоем!
Работы было много. А тогда, лет двадцать назад, все мы старались работать добротно, чтобы не было стыдно за самого себя, поэтому и грим был панацеей — трудолюбие и изобретательность вознаграждались тем, что тебя могут не узнать, когда изо дня в день торчишь не в лучших ролях — в «пританцовках»! — за грим можно было спрятаться и спрятать свою обиду на незавидное положение в театре.
Как старательный выпускник театрального института, я сам владел «тайной» грима и малевал себя почем зря с полным знанием «анатомии лица»! Это не шутка! Первое, чему учили нас на уроках грима, — познавание анатомии лица — умение сделать из своего двадцатилетнего — череп с вылущенными зубами, с черными провалами вместо глаз!
Слава богу, родители никогда не видели наших занятий, и руководство института не догадалось сделать такие занятия показательными.
Можете себе представить двадцать пять ходячих черепов, выполненных в меру таланта — искусно или просто устрашающе, вместо молодых и озорных лиц представителей обоего пола? Можете? Милости прошу…
Я не ушел в сторону от той самой вспышки памяти, которая подвигла меня на воспоминания, просто без этих подробностей нельзя будет понять, почему я вспомнил все, что знал, и почему для меня это важно — во всей этой истории главную роль играл Гример!
Гример в нашем театре был мастеровым своего цеха, в широком его смысле, — любые выдумки актеров, даже намеки, он превращал в дело, облекал в плоть — будь то парики немыслимых конструкций, носы, перед необычностью форм которых спасовала бы природа, брови, густотой превосходящие джунгли. Делал он все изобретательно, тщательно и достоверно.
Звали его Василий Иваныч Гаврилов.
Он был высок, строен, ходил с гордо откинутой головой, был насмешлив. Актерам, раздражающим его, доставалось от его резкого и острого взгляда, умевшего подметить ничтожные детали несоответствий или карикатурности, и если учесть, что свою наблюдательность он умел облечь в точные слова: его характеристики и остроты запоминались, и долго бродили следом за провинившимся.
В театре его все любили, хотя вне театра жил он замкнуто, и никто не знал его так называемой личной жизни. Будто у человека может быть иная!
Причина была проста и сложна одновременно — он был инвалидом войны. Очки скрывали глубокий шрам над правым глазом, бровь и скула были рассечены глубоко и срослись уродливым шрамом, он подтаскивал одну ногу — она не гнулась. Еще бы не быть замкнутым и нелюдимым!
Но в театре он был молод и насмешлив, и ходил с гордо откинутой головой!
О нем можно было бы долго говорить, потому что он соединил в себе трудно соединимое для человека — собственное уродство, привнесенное войной, и гордость человека, не сломленного этим уродством.