Беспокойства, однако, на этом только начинались. Вначале загудел телефонный аппарат в малой зале. Телефонную линию в дом Аблеуховых провели недавно, и обслуга ещё не свыклась с его присутствием. Это ввело Мустафу в колебание: звать ли его высокопревосходительство к трубе, несмотря на повеление не беспокоить, или оставить аппарат без внимания, рискуя тем самым навлечь на барина немилость: понятно ведь, что тревожить Аполлона Аполлоновича в такое время могло осмелиться лишь только вышестоящее начальство, а выше Аблеухова не было никого, окромя ближайших к Государю… Терзаемый противоречащими чувствами, Мустафа всё же решил звать и робко постучал в дверь.
Аполлон Аполлонович изволили открыть, но вид у него был прегрозный. Отодвинув замершего от ужаса Мустафу, он проследовал в малую залу к гудящему аппарату. Видимо, разговора по аппарату его высокопревосходительство ждали. Во всяком случае, вместо обычного «алло» Аблеухов позволил себе нетерпеливое «eh bien?», а дальнейшая с его стороны беседа свелась к короткому «oui» и «que diable!» в конце.
В крайнем раздражении бросив трубку, его высокопревосходительство, чернее тучи, вновь скрылось в кабинете, дав указание скорейше занести в кабинет шербет и водку.
Мустафа затрепетал: такого рода указания он получал всего дважды за всё время службы, и оба раза они знаменовали события страшные и чрезвычайные. Впервые на его памяти Аблеухов потребовал с утра водку в день своего знаменитого выступления в Государственном Собрании, когда была произнесена та самая, вошедшая в историю фраза — «бюджет государства и есть его подлинная неотменимая Конституция, перед коей смиренно склоняют головы даже тираны, если не желают лишиться выгод своего положения» — за каковой последовала трёхмесячная опала. Второй раз такое случилось перед заседанием Высшего Совета, когда Аблеухов в присутствии Государя, угрожая отставкой, отказался выделить средства на продолжение африканской кампании. Это было безумно смелый демарш: либералы чуть ли не записали канцлера себе в сочувствующие. Зато после Аксумской катастрофы, когда племена ороро, вооружённые новейшими австрийскими пулемётами, наголову разгромили англичан, Государь публично назвал Аблеухова «вернейшим и преданнейшим слугой Российской Империи». Как выяснилось вскорости, за этим лестным определением последовали и практические выходы: Аполлон Аполлонович стал приглашаем на вечерние чаепития в Высочайшем Присутствии, на коих обсуждались наиважнейшие вопросы… Мустафа, volens nolens осведомлённый даже о таких подробностях, вчуже трепетал — похоже, опять настало опасное время.
Он явился перед Аблеуховым самолично — с подносом, на котором стояла чаша с шербетом и графин с охлаждённым хлебным вином.
Его высокопревосходительство было в самом дурном настроении. Аблеухов даже не выбранил Мустафу за нерасторопность, хотя следовало бы: до такой степени канцлер был не в духе. И водку-то он налил себе не на два пальца, а целую стопку, и опрокинул-то единым махом, закусив, по обыкновению, шербетом.
— Мустафа, — внезапно обратился он к домоправителю, — вот скажи: ты знаешь ли стихосложение?
Оторопевший Мустафа думал почти что целую минуту.
— Когда я служил у французского посланника, — наконец, нашёлся он, — я сопровождал его дочь в театр. Там говорили стихами. Мне не понравилось. Глупость.
— Это потому, что ты природный турок, — рассеянно заметил Аполлон Аполлонович, — а турецкий язык есть язык военный… Образованный перс оценил бы сладость творений Расина.
— Персы слишком образованы, чтобы быть хорошими воинами, — не смолчал Мустафа.
— Что ж, в этом ты прав, — вздохнул барин. — Взгляд, конечно, очень варварский, но верный. Распорядись насчёт экипажа. Я еду.
Этот короткий разговор Мустафе очень не понравился. Что-то нехорошее, неладное ощущалось в этом неожиданном интересе Аполлона Аполлоновича к поэзии.
Сборы тоже принесли мороки и беспокойства. Особенно нехорошо было то, что одна из лошадей, когда её запрягали в коляску, забилась: примета была самая дурная. Когда же коляску вывезли во двор, прямо перед ней дорогу перебежала кошка. Это русское суеверие дополнительно встревожило прислугу — все только о том и шептались, что барину пути не будет.
Аполлон Аполлонович предпочитал закрытые экипажи. В жарком, слипающемся воздухе белое лаковое полотно коляски хотя бы напоминало о прохладе. Оставалось надеяться, что к вечеру хоть чуточку разветрится.